Утром другого дня я воспользовался, чтобы видеть знаменитый музеум государя древнего оружия и рыцарских доспехов[141]. Возвратившись в трактир, где я остановился, я нашел у себя уже значительный съезд, который поминутно увеличивался, так что вскоре собралось у меня 22 приезжих родных, в числе коих были братья Александр, Михаил, Корсаковы, Муравьевы. Мы отобедали вместе и провели время самым приятным образом до вечера. Никакая посторонняя мысль, кроме самой искренней дружбы никого из нас не занимала. Много радовались дети и племянники наши, имевшие случай познакомиться и сблизиться. Все уехали в Петербург по железной дороге. Мы ночевали и на другой день поехали в Москву. В Новгороде виделись мы с Ховеном, переведенным туда на место губернатора из Воронежа.
С неприятным чувством подъезжал я к Москве, где, вместо удовольствий, встреченных мною во время всей поездки моей, ожидал я только хлопоты и скуку. Дела Е. Ф. более всего затрудняли меня. Несчастное расположение этой умной женщины, может быть, было последствием многих горестей, через которые она прошла. Обладая большим движимым и недвижимым имуществом, она желала утвердить оное за внуками своими и оставшимся у нее сыном; но одна из внучек ее (дочерей сосланного в Сибирь сына ее Никиты) была сумасшедшая[142], другая лишена всех прав наследства; второй сын ее Александр, хотя и освобожден от звания каторжника и определен канцелярским служителем в Тобольске, но также не имеет никаких прав на наследство[143]. С другой стороны, законные наследники ее, Челищевы, имевшие после сумасшедшей внучки право на имение ее, могли после смерти ее простирать иски свои на опеку над сумасшедшей, которой положение бабка не решалась обнаружить.
Мысль ее была продать на чье-либо имя имения свои при жизни своей, чтобы достояние сие не перешло в руки Челищевых. Несколько раз приступала она к сему, избирая меня действующим лицом, и всякий раз отступала от своих намерений, не объявляя никому причины своего недоверия.
К скучному пребыванию моему в Москве присоединялись еще другие неприятные обстоятельства. Слуга мой, старый и лучший из сопровождавших нас в сем путешествии, занемог. Я жил с семейством в трактире, что мне стоило очень дорого. Многие навещали меня; но силы мои истощались, и пока комната моя наполнялась людьми, коих часто и видеть не хотел бы, я слышал за перегородкой бред и стоны умирающего спутника своего и провел несколько ночей оттого без сна. Видя, что болезнь его, белая горячка, усиливалась, я решился отправить его в госпиталь и поскорее выбраться из Москвы, откуда и выехал уже в первых числах марта. Слуга мой прибыл ко мне в деревню уже в июне месяце.
Наконец, мы выехали из Москвы, к всеобщей нашей радости, в Тулу, где остановились на одни сутки, чтобы видеться с Н. Н. Муравьевым. Тут виделся я со старым знакомым моим Мазаровичем, человеком умным и добросовестным. Дома с нетерпением ожидал меня управляющий имением, старый сослуживец мой Кирилов.
Лето 1847 года провел я мирно и благополучно в своем уединении, продолжая обыкновенные занятия мои по хозяйству, чтение и изучение языков еврейского и латинского. В течение лета получено было известие о кончине за границей свояченицы моей Софьи Григорьевны Чернышевой-Кругликовой; семейство ее с Иваном Гавриловичем возвратилось в Петербург; но вскоре, осенью, узнали мы, что и Иван Гаврилович скончался. Положение сирот беспокоило жену мою, и я согласился отпустить ее в Петербург со старшей дочерью. С меньшими дочерями остался я зимовать в Скорнякове, где имел усердную при детях помощницу в поступившей к нам в дом в августе месяце гувернантке-швейцарке m-lle Farron.
Дочь моя Наташа понравилась сыну Семена Николаевича Корсакова, Николаю, молодому человеку с достоинствами и доброй нравственностью, и чувство это нашло в Наташе моей взаимность.
Жена привезла мне богато убранную портфель с портретом Алексея Петровича Ермолова, которую я поручил ей заказать для меня в Петербурге. Вот подробности этого обстоятельства. Два года тому назад Алексей Петрович просил меня доставить ему дагеротипный портрет мой; я его сделал и привез к нему. На другой год увидел я на этом портрете следующую надпись, им сделанную: «Multos illustrat fortuna dum vexat»[144].
Нельзя было придумать ничего лестнейшего; но кто бы и придумал лучше Алексея Петровича? Он прислал мне вновь отлитографированный портрет свой с двумя надписями, сделанными его рукою. В одной было: «Ludit in humanis divina potenlia rebus»[145]. Этот самый портрет послал я в Петербург для оправы его в портфель. На крышке портфеля сделал я крупными литыми серебряными буквами надпись: «Invidia gloriae comes est»[146]. В портфель собрал я все письма его ко мне и положил в библиотеку этот памятник расположения его ко мне…
1848 год