В 11 часов вечера я поехал к графу Гурьеву, которого застал в больших суетах. Государь был очень недоволен тем, что поставленные к нему часовые отдали честь, когда сего не должно было делать после захождения солнца; а потому приказал на другой день в 11 часов утра собрать все три батальона саперов, находившиеся в Киеве, с двумя эскадронами жандармов, невзирая на то, что батальоны сии занимали караулы по всему городу, пространством на 12 верст и что их некем было сменить. От Гурьева я пошел к Бенкендорфу, который приказал доложить обо мне государю, и государь приказал прибыть к нему через час. Час сей провел я с Бенкендорфом. Тут присутствовал и Гурьев, который тщетно просил, чтобы его, хотя на короткое время выслушали; ибо он хотел много кое-чего спросить насчет вверенных управлению его трех губерний; но Бенкендорф не переставал рассказывать о влиянии, сделанном последней внезапной поездкой государя в Вену, где будто военный министр и Меттерних ходили к нему с докладом о делах государственных. Зная, сколько все европейские дворы дорожат своей независимостью и опасаются влияния России, трудно поверить, чтобы сие было справедливо, а скорее можно подумать, что они хотели польстить приветливостью. Но Бенкендорф утверждал, что весь народ в Вене, как и первые сановники государства, видели в государе покровителя, при известной неспособности к делам настоящего своего императора. А потому и все сказанное Бенкендорфом казалось более заблуждением. Из занимательного разговора с Бенкендорфом я заметил только, что государь располагал принять прибывшего в Киев английского посла лорда Дургама совершенно иначе, чем он располагал, когда отправлял меня из Петербурга: по всему пути его через Москву в Петербург велено ему на ночлегах отводить лучшие квартиры и представлять почетные караулы. Сие подтвердилось словами государя сегодня за обедом, что Дургам умный человек, приехал в Россию с миролюбивыми видами и, напротив того, был осужден в Англии, по возвращении его из первого посольства в Россию, за то, что выразился с выгодной стороны о нас, почему и полагали его подкупленным. Из сих слов можно заключить, что войны у нас не предвидится.
В полночь государь меня принял. Он спрашивал о состоянии войск. Я объяснил, что 11-я дивизия в хорошем состоянии, а 13-я моего корпуса в весьма слабом.
– Ты это от того говоришь, – сказал государь, – что она твоя.
– Не от того, – отвечал я, – а потому именно, что она в слабом положении; ежели же она и представится хорошо на смотр, то заслуга сия будет не моя: ибо я недавно вступил в командование корпусом.
– Каков Маевский?
– Таков, как и прежде был, государь.
– Что же, все записывается в приказах?
– Не то главное, государь; он исполнен усердия, проводит целый день в лагере, но от того пользы мало, потому что он не знает службы и не умеет ничего сделать. Он, говорят, человек честный и бескорыстный, но дивизии не поправит; по сей причине и прошу вас перевести его в другую, где бы не нужно столько устройства.
– Почему же в другой дивизии не нужно устройства? Все должны быть равны.
– Он мог бы командовать дивизией, в которой более порядка, чем в тринадцатой, расстроенной от частых движений и недавнего еще похода в княжества.
– А бригадные каковы?
– Плохи, ваше величество. Потемкин служил в артиллерии, он недавно прибыл, да и мало знает пехотную службу.
– Линден от чего же не хорош? Он всегда был исправен.
– Линден человек болезненный.
– Да, он человек израненный и из первых попался в плен в Польскую войну.