Леник загорланил, хлестнул палкой по воде, еще и еще раз, и три утки вскинулись из осоки и пошли над болотцем. Они летели низко, казалось, зацепятся за куст, за которым притаился Игнат, и он не только услышал шелест их маленьких крыльев, но и почуял на лице внезапный ветерок, пронесшийся вслед за ними. Он выстрелил вдогонку, когда птицы, завидев его, взметнулись вверх. Выстрелил, не слишком надеясь на удачу, и не столько обрадовался, сколько удивился тому, что одна из них сорвалась вниз и, продолжая отчаянно махать крыльями, шлепнулась в траву. Игнат подбежал к тому месту, где упала птица, и долго не мог найти ее. Даже в смертный час утка стремилась поглубже забиться в траву, и ее серенькие перья трудно было различить в наступающих сумерках.
Игнат выпутал птицу из травы. Дробина угодила в шею. Подбежал Леник.
— Ну что, тата, попал?
— Как видишь, рука не подвела. А это уже кое-что… — Игнат передал утку сыну.
Леник осторожно, двумя пальцами взял ее за маленькие желтые лапки, поднял перед собой. Глаза у птицы были открыты, они удивленными безжизненными кружочками взирали на мир. По широкому, беловатому на конце, будто стершемуся о песок, клюву текла кровь. Радостное возбуждение на лице мальчонки сменилось испугом. Он смотрел на утку во все глаза и словно пытался уразуметь, что же произошло. Только что они с отцом пришли сюда, только что он ударил палкой по воде, загорланил, стараясь наделать как можно больше шума и страха, и, похоже, добился своего: утки сорвались с места, где обосновались было на ночлег, и понеслись над болотцем. Они летели, точно связанные одной нитью: куда одна — туда и остальные, и в мгновение ока все пропали за кустами. Затем прозвучал выстрел. Лес вздрогнул, посыпались листья. И вот — одна птица мертва.
Леник вскинул глаза на отца:
— На што ты ее так?
— Как — так?
— Насмерть!..
— А как же это бить не насмерть?
— А чтоб была живая! — в отчаянии крикнул Леник.
— Живую не поймаешь и в чугун не положишь.
— И пускай бы, пускай! — он едва не плакал.
— Ну, вот что… Давай-ка ее сюда, — Игнат забрал утку у сына, поспешно сунул в охотничью сумку. Он начинал злиться. Не на сына, на себя самого, что так легко поддался его просьбе взять с собой. Закинул ружье за плечо, хмуро сказал: — Чтоб я еще когда-нибудь…
— Я и сам не пойду…
Возвращались домой молча, впереди отец, сзади, в нескольких шагах от него, сын, оба насупленные, взъерошенные.
Пройдут годы, сын подрастет, станет взрослым, заведет свою семью, будет мотаться по свету, изредка наезжая к отцу, не однажды станет свидетелем того, как отец набивает патронташ, собираясь на охоту, однако ни разу не попросится пойти вместе с ним; да и у отца ни разу не возникнет желание позвать его с собой.
Марина встретила их во дворе. И даже в сумерках она заметила, что между сыном и отцом что-то произошло, но выспрашивать ничего не стала, коротко приказала:
— Пошли вечерять. Бульба стынет.
Отдав жене утку и бросив взгляд на дверь, которую только что затворил за собою сын, Игнат сказал:
— Только ощиплешь, чтоб он не видел, а то наделает крику.
Марина взяла мертвую птицу, положила на лавку.
— Дитя еще: душа жалостливая, не то что… — Она не договорила, ушла в хату.
«Не то что… Что — не то? Кто — не то? И кто — то? Кто? Дети? Вопщетки, пускай себе: дети есть дети… Жалостливая душа… Пожалели…» Игнат полез за трубкой, присел на колодку.
Не первый раз он размышлял так наедине с собой и был твердо уверен в правоте той жестокой линии, которую взял дома и которой держался…
А как же иначе? Каждый должен иметь в душе дисциплину, и ничто не вольно нарушать ее. Порушишь одно — повалится другое. Рубль — до тех пор рубль, пока неразменянный, разменял — и посыпались копейки. Всюду должна быть дисциплина, а в семье особенно. Особенно в семье. Тут командиру не пожалишься и на воду не посадишь… Сам и командир, и судья…
Рассуждая так, Игнат чувствовал, будто не во всем правдива эта его правда. Будто нечто важное обходила она стороной. Как-то поймал себя на мысли, что она, эта правда, не касалась случившегося между ним и Василиной. Того, что было меж ними, словно бы не существовало. Не помнилось. А раз не помнилось, значит, и не было. Раз не коснулось души… А может быть, так и у них, у Марины?.. Думал об этом Игнат — и хотелось верить: так оно и вправду было. Сколько раз он ловил себя на том, что украдкой, точно делал нечто недоброе, недозволенное, подсматривал за женой. И приятное тепло оттого, что она осталась такой же моложавой, как была прежде, хотя родила и подняла троих детей, грело и успокаивало его, пока не вспоминалось то, что произошло, когда его не было.
Он видел ненормальность той жизни, которой жили они теперь, однако превозмочь себя не мог.
Шло время, дни сменялись днями, и незаметно менялась, оттаивала душа Игната. Он хотел остаться таким, каким вернулся, с той же затаенной злостью на жену, считал: этак и должно, однако видел, что дальше так продолжаться не может.