Лучше было слушать. Поскольку я был русским, он обычно высказывался о русских писателях. «Я бы не хотел жить под одной крышей с Достоевским», — заявлял он. Или: «Лучший русский писатель — Чехов». — «Почему?» — «Он единственный из вас, у кого есть здравый смысл». Или он задавал мне вопрос, который, казалось, больше всего озадачивал его в моем отечестве: «Мне говорили, что русские всегда крадут дворники с автомобилей. Почему?» Но мой ответ — потому что нет запчастей — не удовлетворял его: он, очевидно, имел в виду более непостижимую причину, и, прочитав его, я почти начал понимать это сам. Затем он предложил перевести некоторые из моих стихов. Это меня сильно потрясло. Кто я такой, чтобы меня переводил Оден? Я знал, что благодаря его переводам стихи некоторых моих соотечественников здорово выгадали, хотя и не заслуживали того; тем не менее я как-то не мог допустить мысли, что
В течение этих недель в Австрии он занимался моими делами с усердием хорошей наседки. Начать с того, что мне необъяснимо стали поступать телеграммы и другая почта с указанием «У. Х. Одену для И. Б.». Затем он отправил в Академию американских поэтов просьбу предоставить мне некоторую финансовую помощь. Так я получил первые американские деньги — тысячу долларов, если быть точным, — на которые я протянул до моей первой получки в Мичиганском университете. Он поручил меня своему литературному агенту, инструктировал меня, с кем встречаться, а кого избегать, знакомил со своими друзьями, защищал от журналистов и с сожалением говорил о том, что оставил свою квартиру на Сент-Марк-Плейс — как будто я собирался поселиться в его Нью-Йорке. «Для вас это было бы хорошо. Хотя бы потому, что там рядом армянская церковь, а службу лучше слушать, когда не понимаешь слов. Вы же не знаете армянского?» Я не знал.
Затем из Лондона пришло — У. Х. Одену для И. Б. — приглашение принять участие в Международном фестивале поэзии в Куин-Элизабет-Холле, и мы заказали билеты на один и тот же рейс Британской авиакомпании. Тут у меня появилась возможность хотя бы частично отблагодарить его. Случилось так, что во время моего пребывания в Вене я познакомился с семьей Разумовских (потомками графа Разумовского, по заказу которого Бетховен писал квартеты). Одна из них, Ольга Разумовская, работала на австрийских авиалиниях. Узнав о том, что Оден и я летим одним рейсом в Лондон, она позвонила в Британскую компанию и попросила принять этих двух пассажиров по-королевски. Что мы и получили. Оден был доволен, а я горд.
Несколько раз за это время он требовал, чтобы я звал его по имени. Естественно, я сопротивлялся — и не только из-за моего преклонения перед этим поэтом, но и из-за разницы в возрасте: русские ужасно щепетильны в таких вещах. В конце концов в Лондоне он сказал: «Так не пойдет. Или вы будете называть меня Уистан, или мне придется обращаться к вам: “мистер Бродский”». Эта перспектива показалась мне столь нелепой, что я сдался. «Хорошо, Уистан, — сказал я, — как скажете, Уистан». После чего мы пошли на чтения. Он облокотился на кафедру и добрых полчаса наполнял зал строчками, которые помнил наизусть. Если я и желал когда-нибудь, чтобы время остановилось, то именно тогда, в этом большом темном зале на южном берегу Темзы. К сожалению, этого не произошло. Но годом позже — за три месяца до его смерти в австрийской гостинице — мы снова читали вместе. В том же зале.
К тому времени ему было почти шестьдесят шесть. «Мне пришлось переехать в Оксфорд. Я здоров, но мне необходимо, чтобы за мной кто-то присматривал». Насколько я мог понять, посещая его там в январе 1973 года, за ним присматривали лишь четыре стены коттеджа шестнадцатого века, предоставленного ему колледжем, и одна прислуга. В столовой преподаватели оттирали его от стола с едой. Я предположил, что это просто школьные манеры англичан, мальчишки остаются мальчишками. Однако, глядя на них, я не мог не вспомнить еще одно из уистановских ослепительных сближений: «тривиальность песка».
Это дурачество было просто одной из вариаций на тему: «Общество не имеет обязательств перед поэтом», особенно перед старым поэтом. То есть общество охотно прислушивается к политику того же возраста, или даже старше, но не к поэту. Тому есть разные причины, от антропологических до подхалимских. Но вывод прост и неизбежен: общество не имеет права жаловаться, если политик его надует. Ибо, как однажды это выразил Оден в своем «Рембо»: