Я решил написать вам это письмо, потому что у нас есть кое-что общее: мы оба писатели. При этом роде занятий слова взвешиваются, прежде чем вверять их бумаге или микрофону, тщательнее, я полагаю, чем при любом другом. Даже когда оказываешься вовлеченным в общественные дела, стараешься сделать все, чтобы избежать модных словечек, латинизмов, всякого рода жаргона. Конечно, в диалоге с одним и более собеседниками это трудно, и может даже показаться им претенциозным. Но в разговоре с самим собой или в монологе это, я думаю, достижимо, хотя, конечно, мы всегда кроим свою речь по аудитории.
У нас есть еще кое-что общее, господин президент, — это наше прошлое в наших полицейских государствах. Выражаясь менее пышно: наши тюрьмы, где нехватка пространства с лихвой компенсируется избытком времени[255]
, что рано или поздно располагает, независимо от темперамента, к созерцанию. Конечно, вы в вашей провели больше времени, чем я в своей, хотя я в свою попал задолго до Пражской Весны. Однако, несмотря на мое почти патриотическое убеждение, что какая-нибудь безнадежная провонявшая мочой цементная дыра в недрах России открывает тебе произвольность существования быстрее, чем то, что мне когда-то рисовалось чистой, оштукатуренной одиночкой в цивилизованной Праге, я думаю, что как существа созерцающие мы, возможно, равны.Говоря короче, собратьями по перу мы были задолго до того, как я задумал это письмо. Но я задумал его не вследствие буквальности сознания, не из-за того, что наши нынешние обстоятельства сильно отличаются от прошлых (ничто не может быть естественней этого, и никто не обязан оставаться писателем навсегда: как не обязан оставаться заключенным). Я решил написать это письмо, потому что некоторое время тому назад я прочел текст одной из ваших недавних речей, и изложенное в ней относительно прошлого, настоящего и будущего настолько отлично от моих соображений, что я подумал, что один из нас, должно быть, не прав. И как раз потому, что в нем были затронуты настоящее и будущее — и не только ваши собственные или вашей страны, но всеобщие, — я решил, что письмо к вам должно быть открытым. Если бы речь шла о прошлом, я вообще не написал бы этого письма, а если бы и написал, то с пометой «Личное».
Ваша речь, которую я прочел, была напечатана в «Нью-Йорк ревью ов букс» и озаглавлена «Посткоммунистический кошмар». Вы начинаете с воспоминаний о времени, когда ваши друзья и знакомые избегали встреч с вами на улице, поскольку в те дни вы были в напряженных отношениях с государством и под наблюдением полиции. Вы объясняете причины, по которым они вас избегали, и говорите в своей обычной незлобивой манере, которой вы заслуженно знамениты, что для тех друзей и знакомых вы представляли собой неудобство; а «неудобств» — приводите вы расхожую мудрость — «лучше избегать». Затем в большей части вашей речи вы описываете посткоммунистическую реальность (в Восточной Европе и, в частности, на Балканах) и приравниваете поведение демократического мира перед лицом этой реальности к попытке избежать неудобств.
Это замечательная речь с большим количеством замечательных прозрений и убедительным заключением; но позвольте мне вернуться к ее отправной точке. Мне кажется, господин президент, что ваша знаменитая вежливость оказала вашему ретроспективному взгляду плохую услугу. Так ли вы уверены, что вас избегали те люди там и тогда только по причине неловкости и страха «потенциального преследования», а не потому, что вы, учитывая кажущуюся стабильность системы, были списаны ими? Уверены ли вы, что, по крайней мере, некоторые из них не считали вас попросту меченым, обреченным, человеком, на которого глупо было бы тратить много времени? Не думаете ли вы, что, являясь неудобством (как вы настаиваете), вы одновременно были удобным примером неправильного поведения и, следовательно, источником значительного морального удовлетворения, каким больной является для здорового большинства? Не представлялось ли вам, как они говорят вечером своим женам: «Сегодня я видел на улице Гавела. Он конченый человек». Или я превратно сужу о чешском характере?