— Ваш муж сильно сердится, — сообщила горничная Бетти, филиппинка, как и все остальные служанки.
— Что он сказал?
— Он ничего не сказал, госпожа Шпильман. Поэтому я и поняла, что он сердится. Он разослал много людей повсюду. Позвонил мэру.
Госпожа Шпильман отвернулась от окна, фраза «Свадьбу пришлось отменить» расползалась метастазами по ее животу. Бетти подбирала комки бумажных салфеток с турецкого ковра.
— Что за дамы? — спросила госпожа Шпильман. — Кто они? С Вербова?
— Одна — может быть. Другая — нет. Сказали только, что надеются поговорить с вами.
— Где они?
— Внизу в вашем кабинете. Одна дама во всем черном, с вуалью. Как будто только что похоронила мужа.
Госпожа Шпильман уже не помнит, когда впервые люди, потерявшие надежду и умирающие, начали приходить к Менделю. Возможно, сначала они являлись тайно, через заднюю дверь, воодушевленные слухами, что распространяли служанки. Была среди них одна, чье чрево стало бесплодным после неумелой операции в Себу, когда она была девушкой. Мендель взял одну из кукол, которые он мастерил для сестер из войлока и прищепок, приколол разрисованную молитву между ее деревянными ногами и засунул куклу девушке в карман. Через десять месяцев после этого Ремдиос родила сына. Еще был Дов-Бер Гурский, шофер Шпильманов, тайно задолжавший десять тысяч долларов русским костоломам. Мендель протянул Гурскому пять долларов и сказал, что, он надеется, это поможет. Через два дня юрист из Сент-Луиса прислал письмо, уведомлявшее Гурского, что тот унаследовал полмиллиона долларов от дяди, о котором Гурский слыхом не слыхивал. Ко времени бар-мицвы Менделя больные и умирающие, утратившие надежду, родители проклятых детей — все стали настоящей напастью. Они являлись в любой час дня и ночи. Стеная и моля. Госпожа Шпильман предприняла шаги, чтобы оградить Менделя, установив часы и условия. Но у мальчика был дар. И природа этого дара заключалась в том, чтобы одаривать бесконечно.
— Я не могу принять их сейчас, — сказала госпожа Шпильман, сидя на узкой кровати, на покрывале и подушках, расшитых задолго до того, как был рожден Мендель. — Этих твоих дам.
Иногда, не сумев добраться до Менделя, женщины приходили к ней, к ребецин, и она благословляла их, насколько могла, тем, чем могла, в основном деньгами.
— Мне надо закончить одеваться. До свадьбы всего час, Бетти. Один час! Они его разыщут.
Она годами ждала, что он предаст ее, еще с тех пор, когда впервые поняла, что он есть тот, кто он есть. Такое страшное слово для матери, с его намеком на хрупкие кости, беззащитность перед хищниками, ведь нет у птицы защиты иной, кроме перьев. Да, полета. Конечно полет, возможность упорхнуть. Она понимала все это задолго до того, как он сам понял. Вдыхала с пушистого младенческого затылка. Читала, как скрытый текст, в мягких очертаниях его коленок, выглядывающих из-под коротких штанишек. Как он по-девичьи опускал глаза, когда другие превозносили его. И потом, когда он повзрослел, от нее не утаилось то, что он так хотел скрыть: каким пунцовым, неловким, косноязычным становился он, когда Рудашевские или некоторые из его кузенов заходили к нему в комнату.
Устраивая сватовство, помолвку, планируя свадьбу, она ждала от Менделя знаков тревоги или нежелания. Но он оставался верен своим обязанностям и ее планам. Иногда саркастичный, иногда непочтительный, вышучивая ее непоколебимую веру в то, что Священное Имя, пусть будет Он благословен, проводит время, словно старая домоседка, устраивающая помолвки душам еще не рожденных. Как-то раз он схватил клочок белого тюля, забытый ее дочками в гостиной, покрыл им голову и голосом, до мурашек похожим на голос его нареченной, изложил список физических недостатков Менделя Шпильмана. Все смеялись, но в ее сердце трепетала птичка страха. Если не считать этого случая, он оставался самим собой, безграничный в своей верности всем шестистам тринадцати заповедям, учению Торы и Талмуда, в преданности родителям, тем, кто веровал в него, кому он был звездой. Конечно же, даже сейчас Менделя можно еще найти.
Она надела чулки, натянула платье, поправила лифчик. Вынула парик, который заказала специально для свадьбы. Это было произведение искусства ценой в три тысячи долларов. Пепельно-белокурый с рыжевато-золотыми прядями, заплетенный в косы, какие носила она в молодости. И когда она опускала на стриженую голову эту сияющую авоську с деньгами, ее охватила паника.