Когда все парашкинцы уже ушли, Петр Петрович неожиданно увидел перед собой седого, дряхлого старика. То был дед Тит, которого Петр Петрович немножко знал. Дед Тит не помнил, когда он родился и сколько лет проехало по его спине. Во всяком случае, он был стар, очень стар. Реденькие волосы его были совершенно белы; зубов и в помине не было; а глаза сделались от времени разными. Один глаз был маленький, черный и насмешливый, другой был пошире, желтый и грустный. Ноги деда тряслись, руки дрожали…
Войдя к Петру Петровичу в комнату, служившую приемной для черных людей, дед Тит прежде всего постарался отыскать глазами то место, где был Петр Петрович, прищурил свой маленький насмешливый глаз и вдруг, не дожидаясь приглашения, сел на пол.
Петр Петрович вдруг неожиданно почему-то смутился и мягко проговорил:
— Тебе что, дедушка, надо?
— За деньжонками, соколик, за деньжонками, милостивец! потому… — Дед закашлялся и не кончил.
— Под работу?
— Под работу.
— Кто же работать-то станет?
— Я, самолично я.
— Да как же ты работать-то станешь, когда ты и стоять не можешь? — спросил Петр Петрович, еще более смущаясь.
— Ты не гляди, что я этакой… Я на работе лют!
— Большая у тебя нужда?
— Нужда во какая! — отвечал дед и хотел провести рукой по шее, но рука не повиновалась ему. — Пороть меня вздумали…
— Тебя?!
— Верно говорю. Сын у меня на заработках… Подождите, говорю! Дайте срок, уплачу, все уплачу! Нет, говорят, нельзя… Ложись, говорят, сивый черт!
Маленький глаз деда стал еще меньше, а из большого выкатилась слеза.
Петр Петрович чувствовал величайшее смятение; очевидно, день был испорчен. Ему поскорее хотелось выпроводить странного гостя. Он бросился к столу, взял красненькую ассигнацию и торопливо сунул ее в руку деду.
— Вот тебе, Тит… Теперь ступай. Заработаешь — хорошо, не заработаешь — и так ладно… Ступай.
— Дай тебе господи…
— Ступай, дедушка! — перебил Петр Петрович.
— Владычица небесная…
— Ступай, ступай, дедушка.
— Здоровья! — упорно окончил свою фразу дед и пошел в двери.
По дороге к лестнице он все продолжал благодарить; но, когда стал спускаться с лестницы, выходящей на улицу, он принужден был прекратить благодарности, потому что споткнулся, и со страхом проговорил: "Вота!"
Петр Петрович видел все это, видел, как дед наконец спустился, как он старческой походкой заковылял домой, слышал даже, как он кряхтел и покашливал, — и ему сделалось омерзительно. Очевидно, день испорчен! Мысль, какую сегодня роль он играл, забыв все свои старые традиции, эта мысль быстро проскользнула в нем и отравила ему вечер.
Петр Петрович зашагал большими шагами. Он кое-что понял… Он ясно представил себе культурменша*, и ему стало противно, и он изругал его беспощадно. Где он теперь, этот рыцарь? Пропал… Он отказался от своего назначения и подчинился времени. Теперь он не брезгует никакими средствами… Разве Епифан Иванов, прощелыга, брезгует? А разве кто его за это осуждает? Никто, потому что ничего не поделаешь! Надо работать; но не над возвышенными проектами… куда уж! Он прежде сам должен спасаться и не брезговать мещанскими средствами… А какие это средства? Мужик — пока единственное средство… И от него никуда не уйдешь. Разве Епифан Иваныч не прав? Он встречает на пути мужика и пользуется им, как и всем, что плохо лежит… Кто его за это осуждает? Никто, потому что это неизбежно… А почему того же нельзя делать культурменшу? Обычаи чести и долга требуют от него только того, чтобы он избегал грязного грабежа и надувательства. Вот и все… А он все-таки исчез! Его уже не узнаешь. Мещанская мелочность, заботы о завтрашнем дне, вечная возня с разным людом, жизнь без цели, минутная жизнь, — неужто это и все? Только этим и должен он жить? А если голова его не приходится по плечу новых людей, — стало быть, он должен согнуть ее? Исчез он! Все планы, мечты, иллюзии провалились; провалилось его культурное назначение; и сам он провалился! Он хотел быть представителем и проводником науки, а теперь все его собственное спасение основано на невежестве и нищете; он хотел сократить нищету — он уверял в этом! — а теперь пользуется нищетой и увеличивает ее; он называл себя источником гуманности, чести и долга, а теперь отказался от себя и отрекся от своего назначения…
Исчез он! От него не осталось даже имени. Нет у него и будущего! Он потерял свою индивидуальность; он слился с толпой… И ведь это все прощелыги!.. А он им подал руку и сделался их братом… Свои понятия о чести и долге он должен бросить и принять другие; старую нравственность он должен отбросить как негодную. Чтобы с волками жить, надо по крайней мере шкуру волчью напялить на себя… Он должен понизить и уровень своего образования. Не он вытянул прощелыгу вверх, а прощелыга стащил его вниз; не он дал прощелыге тон, а прощелыга заставил его думать по-своему… Исчез он!