Можно было бы не поверить ПП, ибо у него уже очки съезжали и язык заплетался, но его жена работала в Комитете. И была еще одна, самая важная деталь: после всех этих событий Буряк очень тихо уволился и скоро превратился в оперуполномоченного КГБ. Людей из милиции они в свои ряды не пускали, даже самых толковых, и это был исключительный случай, видимо, сержанта Буряка, имеющего всего-то десятилетку, взяли за какие-то особые заслуги или качества. В Томске он проработал недолго, как-то случайно в разговоре с Ромкой Казаковым (он был на пенсии, но еще лет пять сидел целыми днями в дежурке и знал все новости) выяснилось, что бывший начальник ПМГ давно уже в Москве, в центральном аппарате, а чем занимается, ведает только Андропов и сам Бог.
После того как мы расстались с Гоем на улице недалеко от отдела, я понял, для чего судьба привела в милицию. Когда-то он спас меня от смерти, завернув в шкуру красного быка, и вот теперь я спас его и моя миссия в органах правопорядка окончена. Можно еще работать долго и много, раскрывать сложные преступления, выслужиться до майора или еще выше, но тот миг, во имя которого меня затянуло в уголовный розыск, свершился, я оказался в нужном месте и в нужное время.
И всего-то, как я тогда думал, чтоб вывести Гоя из клетки.
Вроде бы все прошло отлично, нет никаких оснований для разочарования, но отчего-то наваливалась тоска, поддавливало в солнечном сплетении и хотелось посидеть где-нибудь на берегу родной речки и посмотреть на бегущую воду. Полностью предаться этим чувствам не мог, а точнее, не успел, поскольку началось разбирательство с отпущенным Бояриновым. Однако, едва приехав к месту ссылки, в Зырянское, я ощутил прилив хандры. Время подкатывало к зимней сессии, надо было сдавать контрольные и готовиться к экзаменам, да и жуликов, хоть и деревенских, бесхитростных, но ловить, а у меня отрыгнулся почти смывшийся вкус горькой соли, и я не знал, куда себя деть.
О встрече с Гоем я рассказал только отцу, предупредив, чтоб он молчал (к нему потом подсылали человечка, выспрашивали). К моей работе в милиции батя относился так же, как и к геологии, если не сказать хуже, но тут одобрил, мол, правильно, что отпустил, иначе бы ваши костоломы замучили хорошего человека.
– Ну и как он живет? – еще спросил отец.
– Не знаю, – пожал я плечами. – На вид – как бродяга.
– А почему не спросил?
– Да неловко было…
– Зря. Чего застеснялся? Он же тебе как крестник, с того света вытащил. – И, покопавшись в бумагах, достал мою справку о смерти, выписанную фельдшерицей в 1957 году. – Вот гляди, что нашел! Все хотел поймать эту бабу да пошантажировать. Чтоб хоть бутылку поставила… Да ладно уж.
Я не успел выхватить у него из рук этот уникальный документ, батя изорвал справку и бросил в помойное ведро. Он больше не верил в науку и тем более в медицину, поскольку матушка моя умерла на операционном столе…
И вот в ночь на 27 января 1977 года, ровно через двадцать лет после первого явления Гоя и спустя три месяца после второго, среди зимы у меня случился
Жил я тогда в ссылке, в маленькой избенке на улице Куйбышева (бабушка обрадовалась, что я вернулся домой, и купила), сидел ночью за учебниками и готовился к экзаменам. А был у меня старый, длинный «хвост» по «Истории государства и права» – это такая толстенная и бестолковая, для нормального восприятия, книга ни о чем. Во втором часу пополуночи окончательно отупел, закурил и вышел под морозное, звездное небо.
И вдруг ощутил во рту вкус горькой, отвратительной соли, которую в последний раз получил от Гоя, причем такой явный, будто спустя столько времени отрыгнулось! Отплевался, поел снегу, прикурил еще одну сигарету – от горечи скулы сводило. Тогда я вспомнил, как мы с дедом умирали и как Гой давал нам сладкую соль и заворачивал меня в шкуру – все это было так далеко, словно в другой жизни и не со мной. Мало-помалу я начал восстанавливать в памяти детали того времени, как мы с дедом собирались на рыбалку ловить золотую рыбку, как он утешал меня, будучи сам при смерти, как говорил, как смотрел, и мысли приходили какие-то уж очень свежие, ясные, будто вся жизнь деда в один миг выстроилась в образ, простой и понятный, как икона.
Наутро забыл все напрочь, ночной литературный приступ стерся в памяти и осталась лишь головная боль от непостижимой «Истории…». И только когда стал сгребать со стола учебники и конспекты, чтобы позавтракать, обнаружил свое сочинение.
И ужаснулся!
Я четко знал, что в здравом уме и трезвом сознании ничего подобного сделать не мог, ибо у меня никогда и мыслей не возникало о литературном творчестве. Стало понятно – это первый звонок, начался сдвиг по фазе, и, чтобы спрятать концы (а вдруг кто увидит и узнает?!), сунул тетрадь в печку и подпалил. Рукопись горела отлично, жарко, почти без дыма, и бумага потом сотлела в пепел.