Фанни знает, что у нее нет веских причин возвращаться в Ним, и чувствует сильную усталость, вспоминая, как бродила по городу утром; все кажется ей бессмысленным и смешным. Повинуясь мгновенному порыву, она отворачивается от улицы и входит в обшитый панелями магазинчик, где громоздятся горшки с папоротниками и непентесами, цветы с одуряющим запахом в высоких вазах. Хозяйка хлопочет в задней части магазина, в закутке, где свистит чайник.
– Если ваше приглашение еще в силе, – говорит Фанни, повысив голос.
Магазинчик оказывается неожиданно милым и старомодным.
– Красиво, – говорит она.
Лицо женщины высовывается из дверного проема.
– Что, простите?
Она ставит на заваленный стеблями и листвой прилавок две чашки из толстого стекла, отодвигая несколько комков синтетического мха.
– Я сказала, что у вас красивый магазин.
Цветочница тихонько квохчет в ответ, как будто смеется, потом наливает в чашки дымящийся чай, запах которого не отличается от аромата цветов. Они пьют молча, глядя друг на друга поверх прилавка, и вкус чая кажется вкусом серых лишайников или бурых камней из цветочных композиций. Женщина безмятежно улыбается, уголки ее глаз сморщились, это кажется Фанни знакомым, и она думает, что эта женщина могла бы быть Луизой. Что-то в этом, хоть и непохожем лице напоминает ей мать, когда она обняла ее в маленькой спальне.
– У меня умерла дочь.
Она ни секунды не думала произносить эти слова, но не испытывает стыда, слыша их, и дует на чай, не сводя глаз с цветочницы с ее неизменной улыбкой.
– О, – только и говорит та.
– Обычно говорят: мне очень жаль.
Женщина пожимает плечами:
– А почему я должна жалеть?
Она, похоже, от души удивлена, как будто не верит.
– Все равно это случилось так давно, что я уже не уверена, что этот ребенок у меня был.
Нет ни следа жалости во взгляде, которого собеседница не отводит, только налет искренней печали.
– Она похоронена на кладбище у моря.
– Правда? Это чудесное место.
Фанни нравится эта мягкая реакция, почти равнодушие цветочницы, то, что она проявляет больше интереса к красоте места, чем к смерти Леа. Ее охватывает чувство благодарности.
– Я здешняя. Я хочу сказать – я родилась здесь. Но я покинула город много лет назад, еще до смерти дочери. Я не ходила на ее могилу. Ни разу после похорон. Даже не знаю, смогу ли ее найти.
Дождь по-прежнему стучит по козырьку и заглушает ее голос. Фанни нравится ожог чая на языке, непринужденная банальность цветочницы и уверенность, что она видит перед собой незнакомку, чье лицо скоро забудет.
– Думаю, я ужасная мать, – говорит Фанни.
Женщина смотрит, как она допивает чай, и на минуту задумывается:
– Думается мне, что все матери таковы.
Обе смеются. Дождь, кажется, перестал.
– Стихает. Я пойду, – говорит Фанни.
На улице небо начинает расчищаться. Могла бы Фанни пойти дальше, до кладбища у моря? Она не уверена, что найдет могилу дочери, но ей достаточно спросить дорогу у сторожа или просто побродить между памятниками, чтобы увидеть внизу море. Фанни думает о Мартене, о Матье. Представляет себе каждого из них по очереди в местах, где ее нет, о которых она, быть может, и не знает, в местах, где она ничто, где они, наверно, забывают ее и могут думать о ней такой, какой она была до смерти Леа. Ни один из них не ждет ее больше, ни один по-настоящему в ней не нуждается. Фанни была ужасной матерью, эгоистичной и несостоятельной, для каждого из своих детей. Но сейчас она чувствует себя обычной, как все, прощенной и омытой ливнем.
Несмотря на тряску, мотающую их слева направо, Арман и Антонио дремлют в телеге на тонком слое сена и щелястых досках, сквозь которые они видят, поднимая тяжелые веки, каменистую дорогу в отблесках серых булыжников. Вчера они оставили позади последний город, когда человек на телеге согласился спрятать их под фуражом и брезентом. Немецкие грузовики стояли вдоль центральной улицы, и солдаты грабили дома, грузили в кузова снедь на глазах у безмолвствующих семей. Теперь, когда они добрались до гор, осталось только спрятаться, но надо быть начеку, не терять бдительности, хоть немцы редко суются на эти крутые дороги вокруг скалистых ущелий.