— О еде. Могу только сказать, я рад, что ты неверующий. Когда верующих ставят к стенке, они начинают сползать на землю, их охватывает страх, и они молятся Богу. Лучше бы уж молчали.
— Но я верующий.
— Не из тех, кто хнычет.
— Да, не из тех.
Внезапно глубокой ночью Алессандро нарушил тишину:
— Теперь я еще лучше осознаю разницу между мужчиной и женщиной.
— Ты про что? — в полусне спросил Лодовико.
— Будь ты женщиной, даже совершеннейшей незнакомкой, мы бы лежали в объятиях друг другу уже через пятнадцать минут после захода солнца.
— Но я не женщина.
— Это я знаю, но с твоей сестрой все было бы иначе.
Лодовико подпрыгнул, словно огромный пес, разбуженный крепким пинком.
— Оставь мою сестру в покое, а не то умрешь до того, как тебя выведут во двор! — рявкнул он.
— Представь себе, что твою сестру приговорили к смерти. Стал бы ты возражать, если б перед расстрелом она утешилась в моих объятиях?
— Не знаю.
— Я бы нежно обнимал ее. Прижимался лицом к ее щеке и шее. Согревал. Это были бы невинные объятия. Я бы любил ее, Лодовико, пусть и не знал раньше. И не имело бы значения, хорошенькая она или нет. Не в этом дело. Разницей между мужчиной и женщиной, — продолжал Алессандро, — я наслаждался так часто. Хотелось бы наслаждаться еще больше, да только половина этого наслаждения вызывалась сдержанностью и скромностью… и с этим лучше не перебарщивать, как случилось со мной. А может, я все делал правильно, даже если думал, что недостаточно смел. Не знаю, но здесь, когда жизнь подходит к концу, я вижу: самое прекрасное, что может быть между мужчиной и женщиной, не физическое завершение их любви, а взаимное уважение друг к другу.
— Возможно, так и есть, но, вероятно, ты не можешь этого знать, пока тебя не приговорят к смерти.
— Ты всегда приговорен к смерти. Это лишь вопрос времени.
— Есть что-то особенное в том, что тебе осталось всего одна или две недели, так? — спросил Лодовико. — Жалко, что здесь не расстреливают женщин, потому что тогда женщины пришли бы в наши камеры, согрели бы нас и осчастливили, а мы бы вели себя очень скромно.
— Совсем не обязательно их расстреливать. Можно было бы просто приводить их сюда.
— Верно, — Лодовико улыбался безумно, как Чеширский кот. — Почему бы тебе не сказать им про это, когда тебя будут судить?
— В отличие от тебя, я не альтруист.
— Все потому, что ты не коммунист.
— Сколько тебе лет, Лодовико?
— Двадцать два.
— Ты прощен.
— А тебе?
— Двадцать семь.
— Ты не вправе меня прощать. Я умру коммунистом.
— Знаю.
— Чем ты вообще занимался в жизни?
— А что?
— Подозреваю, что ты социальный паразит.
— Собирался стать профессором эстетики.
— А-а-а-а! Видишь! Ты ничего не делаешь, ничего не созидаешь! Неудивительно.
Поначалу эти слова пролетели сквозь разум Алессандро как пулеметные пули, рассекающие воздух над окопом. Его знания, никуда не девшиеся, внезапно вспыхнули ярким пламенем: все греки, разумеется, Декарт, Локк, Шефтсбери, Лейбниц, Вико, Гердер, Шиллер, Кант, Рильке, Китс, Шеллинг и сотня других. Заряженные в орудие, они вот-вот могли выстрелить. Алессандро уже готовился изложить принципы интуиции, аналогии, гармонии, историзма, интеллектуализма, спиритизма, отношения материалистического к эстетическому, различных школ теологии… Но тут же понял, что это все разговоры, ласкающие слух разговоры, не имеющие никакой силы. В конце концов, красота необъяснима и воспринимается скорее душой, чем рассудком, как песня.
— Ты прав, Лодовико. — И у него защемило сердце.
Десять минут морской ветер гнал влажный туман в окно, и они дрожали от холода.
— Подожди до утра, когда начнутся расстрелы, — предупредил Лодовико. — Это тебя потрясет. Вышибет землю из-под ног. Я видел это уже много раз.
— Я тоже видел, как люди умирают в окопах, — ответил Алессандро.
— Тут совсем другое дело.
Завтрак принесли до рассвета, когда в длинных коридорах между рядами камер догорали свечи. Под присмотром надзирателей толком еще не проснувшиеся заключенные получили по чашке молока и куску хлеба.
— Ешь не очень медленно, но и не очень быстро, — предупредил Лодовико.
Алессандро спросил, почему.
— Будешь есть слишком медленно, расстрелы начнутся еще до того, как закончишь, и тебя вырвет. Если слишком быстро — вырвет, как только начнут стрелять.
— Так с какой скоростью надо есть?
— Бери пример с меня, — ответил Лодовико. Алессандро никогда не видел, чтобы кто-нибудь ел так быстро, и едва он закончил, как ворота во двор отперли и распахнули.
Первыми появились солдаты расстрельной команды, все с отменной выправкой, в начищенных сапогах, в отглаженной форме. Они смотрели прямо перед собой и обращались с винтовками, как солдаты почетного караула, которым никогда не приходится стрелять.
— Это их единственное дело, — пояснил Лодовико. — Причем всегда одни и те же. Потом не смогут жить с тем, что делали, но и бунтовать — не про них.
Стоя у окна, Алессандро наблюдал, как сверкают надраенные пуговицы, когда на них попадает свет.
— Они лучше других знают, что с ними будет, если взбунтуются, — заметил он.
— Можно убежать.
— Все, кого они расстреливают, пытались убежать.