— Мой отец хотел, чтобы я стал адвокатом, но я видел, как он страдал от необходимости быть умным. Это ставило преграду между ним и его душой, не давало ему ничего, кроме средств к существованию. Он говорил, что проводит большую часть времени, почесываясь от пыли. Я думал, что в избранной мною карьере меня обяжут искать истину. Я приношу извинения, что ошибся.
— Тебе следовало идти в церковь.
— Нет. Церковь отдает доказательства и анализ на откуп небесам.
— Но ты мог жить на каменном столбе в пустыне или в монастыре, где дают обет молчания.
— Итальянцы не годятся в отшельники.
— Ты провалил экзамен, потому что не смог в должной мере проявить свой ум, продемонстрировать понимание.
— Продемонстрировать кому?
— Нам.
— У меня не было желания что-то вам демонстрировать.
— Значит, ты знал, что провалишься?
— Надеялся проскользнуть. Моя страсть — не анализ, а описание.
— Описывать может любой.
— Анализировать может любой. Вы просто работаете в большом продуктовом магазине, где на полках множество товаров. Вы укладываете и перекладываете их, но описание чего бы то ни было — это приближение к сути, как пение. Я объяснял это вам, когда написал об Одериси да Губбио и Франко Болоньезе[66]
. Сам Данте обратил внимание на смиренномудрие миниатюристов, которые пытались самыми простыми, максимально компактными мазками передать сущность того, что они видели, и их не интересовали логические интерполяции, самомнения или завораживающие речи, доказывающие, как много они знают и что умеют. Им хватало и этой простоты, чтобы произвести впечатление на заказчиков.— Одериси да Губбио не оправдывает твоего провала.
— Я думал, вы можете по ошибке принять за ум мою любовь к красоте.
— Такая фраза уместна во Франции, где путают мудрость с пониманием, но не в Болонье, где мы воюем с идеальным миром, который создал Бог. Наша страсть не менее сильная, чем твоя, — проникнуть внутрь и взорвать. В этом смысле мы, скребущие в пыли, сорвиголовы и бандиты, и жизнь наша полна приключений.
— В конце концов, — заявил Алессандро, — вашу мастерскую завалят отдельные части, которые бесконечно меньше целого, а вы даже не будете знать, что вы разобрали, не говоря уже о том, чтобы собрать вновь. У вас останутся одни только усилия, которые испарятся, точно теплое пиво, а я буду смотреть на мир и принимать его таким, какой он есть, то есть более цельным и многогранным, чем теплое пиво.
— Ты признан виновным.
— Лучше утонуть в волнах, чем томиться на платформе посреди моря.
Потом раздался грохот ружейного залпа, который, как звуки артобстрела или ось, вокруг которой вращались сны Алессандро, он не мог с достаточной точностью ни описать, ни запомнить. Острота и удар, как рев громадных двигателей, всегда что-то теряли в воспоминаниях.
Алессандро стоял в залитой солнцем роще на склоне холма через полвека после войны. Старик с седой шевелюрой и седыми усами, он пришел, чтобы увидеть мемориал битвам, погибшим и миру.
Он видел себя со стороны, как возможно только во сне. Ему перевалило за семьдесят, фигура стройная, волосы роскошные, пусть и седые. Сила тяжести уменьшила его рост, и только Бог знает, благодаря какому несчастному случаю или медленно прогрессирующей болезни ему приходилось опираться на трость с золотой рукояткой, которую он сжимал худыми узловатыми пальцами.
Из всех, кто собрался у мемориала в тот осенний день, никто не имел для этого больше оснований, чем старик, в рубашке с высоким воротником и сюртуке, легком как пушинка, вглядывающийся в длинный ряд белых надгробных камней. Он напрягал зрение, чтобы увидеть себя, и чувствовал, как что-то давит на грудь, словно он наткнулся на ограду.
Еще два старика в форме времен Великой войны, один — с ампутированными ногами, сидели справа от него, склонив головы. За ними стоял мужчина помоложе, который не мог видеть войну, но скорбь на лице указывала, что видел: вероятно, политик или осиротевший сын. На столике, который поставили на траву, лежала груда белых благоухающих цветов.
Ряды надгробий с именами, датами и названиями сражений, выгравированными на стальных табличках, тянулись к самому горизонту, напоминая дивизию, марширующую одной колонной. Только эти ряды, строгие и неподвижные, предназначались для тех, кто уже прибыл.
Ветер, играющий в кронах сосен, заставлял ветви рисовать что-то на безоблачном синем небе, у первого ряда надгробий три солдата почетного караула залпами стреляли в воздух. Тот же ветер, что водил ветками, трепал атласные флаги на высоких шестах и над головой толпы, уносил маленькие клубы дыма, появлявшиеся над поднятыми стволами.
И пока молодые солдаты с каменными лицами, как и требовала ситуация, стреляли, оба ветерана, сидевшие по правую руку от Алессандро, склонили головы, признавая свое поражение. У Алессандро тоже возникло много вопросов относительно того времени, он пытался разобраться в воспоминаниях, которые не желали укладываться в общую картину.