Прежде чем выйти на перрон, Алессандро купил полдесятка рогаликов и две бутылки фруктового сока. После того, как его билет прокомпостировали, он миновал барьер и зашагал вдоль сверкающих вагонов. Пришел рано. Лишь несколько человек двигались по перрону, внезапно исчезая, когда добирались до нужного вагона, словно мухи, проглоченные рыбой. Все шли с правой стороны, вдоль поезда, за исключением одного старика в белом костюме, который плелся слева у пустого железнодорожного пути. Сделав несколько шагов, он останавливался, тяжело опираясь на трость. Поднимал голову, смотрел сначала на свет, льющийся снаружи, потом на почерневшую от сажи крышу, наконец, на сам поезд. Упирался взглядом в перрон и трогался с места.
В левой руке старик с превеликим трудом тащил небольшой чемодан. Алессандро предложил помочь.
— Вам придется идти со мной десять минут, — предупредил старик, — а так вы доберетесь до своего вагона за минуту.
— Я люблю ходить медленно, — ответил Алессандро, подхватывая чемодан.
— Вы знаете, почему в старости человек ходит медленно? — спросил старик.
— Нет, — честно признался Алессандро.
— Потому что с возрастом он получает дар торможения. Чем меньше времени остается, тем больше ты страдаешь, тем больше чувствуешь, тем больше замечаешь и тем медленнее течет для тебя время, хотя и мчится вперед.
— Не понимаю.
— Еще поймете.
— Времени меньше, но больше торможения, трудностей, вязкости. Время растягивается. Правильно?
— Да.
— И в конце, когда времени не остается, оно тянется так медленно, что кажется, будто вообще не движется.
— Верно.
— Выходит, в момент смерти время вообще останавливается?
— А что такое, по-вашему, смерть? — спросил старик, сделав еще несколько шагов. — В смерти время
— Откуда вы это знаете? — вежливо полюбопытствовал Алессандро.
— Я не знаю наверняка. В вашем возрасте меня отличали скепсис и быстрота. Я отметал мифы о небесах и аде, не сомневался, что за пределами этого мира нет ничего. С годами увидел, что в мире все сбалансировано и одно компенсируется другим. Чем тяжелее ноша и чем ближе к концу, тем более вязким становится время, и ты, как в замедленном движении, видишь признаки вечности.
— Например?
— Колонны света, птиц, взмывающих ввысь.
— Птиц, взмывающих ввысь?
Старик остановился.
— Звучит безумно, но когда видишь взлетающих птиц, которых внезапно вспугнули, они словно замирают в своем грациозном полете. И их песня в момент испуга, быстрая и резкая, тянется одной долгой нотой до выстрела охотника. Я видел это много раз. Они летят по дуге. Дуга застывает — навсегда. Если здесь есть голуби, — старик посмотрел вверх, — и если раздастся паровозный гудок и они разлетятся во все стороны, вы сами это увидите, если сосредоточитесь в момент гудка.
Старик повернулся к Алессандро.
— Вы думаете, я сумасшедший.
— Нет.
— Думаете. Ладно, помогите мне подняться по ступенькам.
Они пересекли перрон, и Алессандро помог старику подняться в вагон.
— Что на обед? — спросил старик.
— В вагоне-ресторане?
— Да.
— Не знаю.
— Почему?
— Я не работаю на железной дороге.
— С каких это пор?
— Никогда не работал.
— Ох, — вырвалось у старика, не от раздражения, а от замешательства.
— Но я могу узнать, если хотите.
— Нет-нет. В этом нет необходимости. Иногда я все путаю. — Он рассмеялся. — Иногда забываю, где я. Но это нормально, молодой человек, потому что иной раз становится легко и свободно, если забываешь, где ты находишься.
Ближе к полудню, когда поезд подкатил к залитому солнцем вокзалу Болоньи, Алессандро купил бутылку минеральной воды и поставил на столик у окна. Пригнулся к окну, когда поезд тронулся с места, глядя на черепичные крыши города, который так долго служил ему пристанищем. Поезд набирал ход, двигаясь на север среди желтых и золотистых полей, уже скошенных или дожидающихся своей очереди, пока Болонья растворилась в синеве. Черная лента дыма тянулась за поездом, а ближе к полудню вновь застрекотали цикады, и их песня летела к бездонному небу.
Пока поезд мчался по долинам По и Адидже, Алессандро не сводил глаз с октябрьских пейзажей сельской глубинки. Его взгляд находил все новые и новые красоты, а движение поезда стало музыкой, синхронизировавшейся с ландшафтом. Вновь эта музыка шла от неживого, первичного, мертвого, словно во все вдохнуть могла жизнь. Сам ландшафт являл собой все новые и новые мазки сочных цветов, время от времени перемежающиеся белесыми перекатами реки или темными провалами.