Все это было как длинный коридор, где по дороге и вопрос, веришь ли Гринько, как самому себе, и назначение командующим армией, и смех, когда объяснял про «Николая Ивановича», и мягкое прикосновение руки к плечу: «Нашел время, когда сидеть», — и слова: «Ежова мы наказали», — но в самом конце этого мысленного коридора, как в тупике, были глаза, сказавшие: жаловаться некому! Несмотря на свою мгновенность, это было, наверное, самое ужасное открытие, сделанное Серпилиным в жизни. И прочел он это в глазах человека, который второй год стоял во главе не на жизнь, а на смерть воевавшей страны и — в этом Серпилин не мог позволить себе усомниться, — очевидно, делал сейчас для победы все, на что был способен. Сталин и сейчас, несмотря на эту страшную, прочтенную в его глазах догадку, остался для Серпилина человеком, которого надо было, не колеблясь, заслонить собой, если б в него стреляли. И, вздрогнув оттого, что ему пришла сама мысль об этом, Серпилин вдруг подумал: «А может быть, все-таки тогда, в тридцать седьмом, в него действительно собирались стрелять и с этого все и началось?» Да, Серпилин закрыл бы его собой сейчас не только по долгу солдата, но и из убеждения, что его смерть была бы несчастьем для воевавшей страны и имела бы неисчислимые последствия.
Он с ненавистью подумал о немцах, о том, как бы их обрадовала эта смерть, и вспомнил, как на дневке, когда шел с полком занимать оборону у Могилева, они слушали по рации выступление Сталина. Их потрясло тогда не только то, что они услышали, но и то, как вдруг заговорил Сталин — по-другому, чем всегда, заговорил, как человек, связанный со всеми ними общим горем, которое вместе хлебать.
Кто знает, чем они тогда были вызваны на самом деле, эти внезапные слова: «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои», — просто волнением или вдруг в ту минуту вернувшимся под грузом невзгод ощущением своей зависимости от народа?
Серпилин не вдавался в это, но само воспоминание было для него очень важным, и важность его сохранялась до сих пор.
Он сначала даже не понял, почему так ухватился за это воспоминание. А ухватился потому, что оно облегчало мысль о глазах, которые увидел сегодня, помогало думать, что страшное, увиденное в этих глазах, теперь уже в прошлом, только в прошлом. И сам вызов по письму, и обещание искать Гринько, и слова про Ежова — все, казалось, подтверждало это.
Он убеждал себя, что это так и не может быть иначе, и уже, казалось, убедил, но что-то продолжало мешать этому удобному, с трудом добытому состоянию успокоенности. Что-то мешало, задевало, терло, словно незаметно для себя наизнанку надел рубашку. И вдруг понял: мешало то, как Сталин слушал сегодня про лишние людские потери, слушал совершенно равнодушно, как о чем-то уже давно и бесповоротно решенном им самим и с тех пор не относящемся к делу.
За всеми этими мыслями Серпилин даже не заметил, как машина подъехала к его дому. Хотел было попросить, чтоб его завезли прямо к Ивану Алексеевичу, но махнул рукой и вылез.
«Сейчас поднимусь, позвоню ему и сразу же пойду. Пройтись пешком даже лучше».
Когда Серпилин открыл дверь своим ключом и вошел в переднюю, навстречу ему из своей двери выскочил Гриша Привалов.
— Здорово. — Серпилин пожал ему руку. — Чего не спишь? Или только пришел, шляешься?
— Я уже час как пришел. Вас дожидался. Мне Аня сказала, — кивнул Гриша на чуть приоткрытую дверь в комнату Серпилина. Сказал о вдове сына, как о девочке из своей школы. — Вы надолго приехали?
— Завтра еще буду, так что поговорим. — Серпилин уже взялся за трубку телефона и задержал руку. — Где мать?
— На дежурстве.
— Как она?
— Психует. — Гриша так горестно мотнул головой, что Серпилин почувствовал всю глубину его сострадания к матери.
— Ладно, завтра поговорим, — повторил Серпилин и стал набирать номер. Мальчик кивнул, но не уходил. — Иван Алексеевич?
— Куда ты пропал?
— Вызывали.
— Так и подумал, когда прервали разговор, — сказал Иван Алексеевич. — Приедешь? Или другие планы?
— Сейчас приду.
— Почему приду?
— Пройтись хочу. Может, даже заночую у тебя, если койка есть.
— Койки есть, сна нет, — сказал Иван Алексеевич. — Отвык спать. Вторые сутки обратно привыкаю. Иди, жду. — Он повесил трубку.
Серпилин тоже повесил трубку и увидел недовольное лицо Гриши. Наверно, все-таки рассчитывал побеседовать не завтра, а сейчас.
— Пойдете?
— Пойду.
— А ночной пропуск у вас есть?
— Пропустят.
— А я вам картошки нажарил. — Мальчик кивнул на дверь. — Она сказала, вы скоро придете.
— Ладно. Навернем перед дорогой твоей картошки, раз нажарил. Пойдем на кухню.
Серпилин повернулся и увидел, что жена сына стоит в дверях, все в том же бумазейном платье и валенках. Видимо, не ложилась, ждала его возвращения.
— В комнате поедите, — сказала она. — Я чай подогрею, завернутый стоит.
— А ты чего не спишь? Кто тебя об этом просил?
Она ничего не ответила, только шире отворила дверь в комнату и сказала:
— Заходите.
— Дочку не разбудим?
— Нет. Ей только заснуть, а потом… — Она махнула рукой.