Нас будят за три часа до рассвета, чтобы хотя бы часть времени мы шли не по самому солнцепеку. Голова походной колонны завершает движение во второй половине дня и растекается по территории, где намечено разбить лагерь. Хвост и обоз подползают туда уже к сумеркам, отставшие тянутся до заката. За час до полудня объявляют привал: можно бы отдохнуть, но приходится разгружать ослов и мулов. Эти животные очень выносливы и в самый зной могут спокойно шагать по шесть-восемь часов, но им нужна передышка — хорошая, двухчасовая, причем без поклажи, иначе они сил не накопят. Нам бы вот так — мы отдыхаем всего минут двадцать. Только сняли мешки, давай снова навьючивать. Помнится, как-то дня через три на подобном привале Лука отошел в сторонку отлить — так Флаг посмотрел на него осуждающе и сказал, что в поспешающем на подмогу своим сражающимся собратьям солдате не должно оставаться ни капельки лишней влаги. А кому есть чем мочиться, тот, значит, по-настоящему не выкладывается, а только делает такой вид.
Ну да ладно, зато мы теперь при оружии, и раз уж у нас есть силенки, то в ходе марша не худо бы нам пройти дополнительную подготовку. Ту самую, за которую ветеранам обещано двойное вознаграждение. И нас стали гонять почем зря. Обучать всему такому, о чем мы отроду не слыхивали. А теперь вот услышали. И все слышим и слышим.
При переброске армии на большие дистанции дневной переход планируется таким образом, чтобы он начинался у какого-то более-менее крупного поселения, а заканчивался у другого. На эти городки возлагается обязанность поставлять проходящим войскам провиант и фураж. Правда, это вовсе не означает, что мы там же и квартируем: ночевать нам приходится в чистом поле. Командиры заявляют, что это хорошая возможность потренироваться в разбивке временных лагерей. Иными словами, помахать на жарище лопатами да топорами с кувалдами, обнося свой бивак рвом, валом и частоколом. Соответственно, и кормежка у нас «полевая». О пшеничных лепешках и не мечтай. Перебиваемся тем, «что с нами и под ногами». Каждый тащит с собой десятидневный запас ячменя. Вот ячменный кулеш нам и варят. Ну а уж травки, приправы там всякие — это как разживешься. Бывает, и курочку у дороги подхватишь, если та зазевается, а ты нет.
На завтрак дают вино, оливковое масло и так называемые скоропальные хлебцы — из ночью вымоченной и кое-как запеченной поутру на камнях (или на металлических деталях от катапульт) овсяной крупы. Правда, и они сходят за лакомство в сравнении со «скрипучей» просяной кашей, хуже которой лишь «ужин цикады», то есть отсутствие всяких харчей. Толло со Стефаном приноровились устраивать нам раз в неделю голодные дни, объясняя это, во-первых, заботой о наших желудках, а во-вторых, необходимостью дать нам хоть малое представление о том, что нас ждет.
Флаг вроде как взял меня под покровительство, или, точнее сказать, я сам прицепился к нему как репей, ну и он меня пока не гонит. А в Марафе кое-что приключается. Получаем мы — вот уж чудо-то чудное — долгожданное жалованье и на радостях топаем к местному брадобрею — постричься-побриться, навести, в общем, лоск. А когда возвращаемся, оказывается, что кошель, куда мы ссыпали все наши деньжата, пропал, хотя он был, как всегда, у Луки. А теперь его нет, будто не было вовсе. Беда нешуточная, ведь до следующей выплаты еще месяц трубить, а от прежних, прихваченных из дому монет не осталось и духу. Тащусь я, стало быть, к Флагу, пускаю слезу, сетуя на нашу несчастную долю, а он выспрашивает, где мы ошивались, и, узнавши, что у цирюльника, велит отвести его туда. А за компанию прихватывает с собой Толло и еще одного македонца по прозвищу Рыжий Малыш.
Цирюльник живет там же, где бреет-стрижет, в глинобитной хижине с большущим навесом и кухонной пристроечкой сбоку. Мы заявляемся во время ужина, и хозяйка, супружница брадобрея, ни за что не желает впускать нас. И даже — вот сука! — выплескивает за калитку помои — я еле успел увернуться. Но Флагу все это нипочем: пнул сапогом и вышиб калитку.
Стоит упомянуть, что все лавки и мастерские Марафа жмутся к одному рыночному пятачку, образуя нечто вроде крысятника, который, впрочем, зовется здесь Териком, или Голубятней. Миг-другой, и к лачуге цирюльника со всех концов сбегается местный люд, поднимая на своем тарабарском наречии немыслимый гвалт. Но смысл этой тарабарщины понятен без перевода — нам велят проваливать подобру-поздорову. Помимо детишек, стариков, старух да визгливых баб на помощь хозяину прибывают мужчины, все возбужденные, вооруженные, злые.
Мы, правда, тоже не с пустыми руками. Флаг прихватил с собой крюк, срывающий конников с седел (грубое, надо заметить, оружие), у Толло с Рыжим клинки на боку, как и у нас с Лукой, между прочим, хотя уж нам-то, все боги свидетели, ничуть не хочется пускать их в ход. А Флаг топает прямиком к цирюльнику и наполовину жестами, наполовину на дикой смеси греческого языка с невесть какими еще втолковывает ему, что мы хотим получить свои деньги.