Позвольте мне сделать два замечания в связи с Лаканом. Вы нападаете на его идею о «стадии зеркала, формирующей функцию Я» как на «догматическое представление о пра-психозе, изначальном и исходном психозе у ребенка, – представление, мотивы возникновения которого коренятся не в психоанализе, а в замаскированном католицизме, в сюрреализме и парафилософии». О Лакане ничуть не в меньшей степени, чем о Вас, можно сказать, что у него проявляется свободно скользящее, парящее по воздуху говорение, которое тоже чувствует себя обязанным хайдеггеровскому ощущению, что «говорится само собой», что «язык-доверительно-сказывает-нам-свою-сущность». Но, как мне представляется, решающее значение тут имеет то, что Лакану в его время пришлось преодолеть почти непреодолимое препятствие, чтобы пробиться к новому месту речи, – а именно то, что он назвал душевной болезнью западного человека, фикцией идентичности, верой в надежное и сохраняющее свою тождественность Я, принципиально живущее в мире с самим собой. В этом фетишизме идентичности взаимно отражаются друг в друге европейский этноцентризм, буржуазная идеология приспособления и невротическое отгораживание от Других. Напротив, Лакан конституирует Я как Я-Другого. Эта новая концепция, имеющая подрывное значение, обрела наиболее известное свое выражение в переворачивании фрейдовского правила «где было Оно, должно стать Я» и превращении его в тезис «где было Я, должно стать Оно». Столь смелая затея потребовала демифологизации когерентного, транспарентного, интегрального Я, – и Лакан счел очень своевременными и подходящими для этого определенные прорывы в психологии и эстетике того времени, а вдобавок – художественные откровения каких-нибудь Сальватора Дали или Ханса Беллмера – ведь там появляются изображения расколотого и разделенного на куски тела. И то, что у Вас называется диадической структурой, в лакановской формуле влечений (Begehren) уже определенным образом присутствует как желание Другого: это формула, которая открывает возможность мыслить диадами, симбиозами, резонансами, пронизывающей проникновенностью, сферами. Поэтому для меня вовсе не столь драматичны дистанции, разделяющие Фрейда и Лакана, с одной стороны, и Башляра и Махо, с другой.
П. С.: Это, пожалуй, верно подмечено. Моя реальная близость к тому, что говорит Лакан, очень велика, а еще большее родство – в процедурах. На мой взгляд, Лакан всегда гораздо больше прав в том, что он делает, чем в том, что он говорит. Он, кажется, постоянно желает напоминать о том, что истина проявляется в перформансе, а не в высказываемых тезисах. Поэтому с его учением не справится тот, кто пожелает с бухгалтерской дотошностью выяснить, что именно было сказано. Лакан по большей части отнюдь не способствует тому, чтобы сложилось ясное представление о нем и чтобы все прекрасно улеглось в голове. Его никогда нельзя понять настолько, чтобы встроить в собственную систему мнений, – только после его смерти возник довольно таки отталкивающий эффект: так называемые ученики, прикрываясь его именем, занимают посты, ведут колонки – и всегда претендуют на доскональное знание того, чтó именно он думал и чтó именно подразумевал.
Проблемы с Лаканом для меня начинаются там, где он отдает дань культу Фрейда, шумихе вокруг медицины, идеологии командира в белом халате, как они были свойственны XIX веку, и тогда, когда он подпадает под власть клинической догмы, в соответствии с которой психическое надо исследовать, идя от патологии.
Г. – Ю. Х.: Он, как-никак, был психиатром.
П. С.: К сожалению, он был психиатром. Но, выступая в качестве психотерапевта, не следует быть врачом – надо быть предпринимателем. А вдобавок, вероятно, и специалистом по рекламе или драматургом; во всяком случае, приходится заниматься профессией, в которой суть дела заключается в том, как ты говоришь с людьми – как обращаешься к ним, как ожидаешь ответа, как откликаешься, как вызываешь на разговор, как сдерживаешь себя в каком-то проекте, предоставляя свободу другим. Медиализация психологии – это путь в тупик, культурная катастрофа.