По детдомовской привычке я однажды предложил Варваре свои услуги — хотел помочь ей помыть посуду, но она, как бы в испуге даже, тут же высмеяла меня. «Что ты, что ты, сердешный! Или ты хочешь обабиться? Ты мужчина, твое дело — трактора!» И тогда же Варвара назидательно, с важностью в голосе, высказала мне свою думку на этот счет. Она бы невзлюбила такого мужика, который по горшкам бабьим елозит! Что для «женчины» гордость, то для мужчины позор, «ганьба»!
Варвара остановилась вдруг, выпрямилась, и, не обернувшись, — пошла своей обычной походкой гордой павы, колыхая бедрами, словно не была она простоволоса, боса, не была поварихой, — царица! Она шла к своему котлу на двух камнях, к предмету своей гордости, к негасимому очагу, истоку самой женственности и нескончаемой жизни. Марчук, спохватившись, что долго в моем присутствии любуется походкой и статью нашей поварихи, как бы самоукоряюще поморщился, затем, по обыкновению, похлопал плечо мое в знак прощанья — и зашагал прочь.
Первое, что я искал, и тут же, ничуть не удивившись, обнаружил в клубе, — был киноаппарат. Я будто предчувствовал, что здесь некуда будет спрятаться, придется ему предстать передо мной во всей своей заманчивой красе; не удастся ему затаиться за задней стеной с крошечными, полными тайны квадратными окошечками, как в городе. Там, в городе, из этих окошечек, ширящийся конус бледно-зеленого, точно лунного, колдовского света устремляется на сцену, на белое полотно экрана. Здесь, вот она, примечательность сельского кино! Никакой тебе вальяжности и таинственности. Киноаппарат, ничуть не чинясь, сам стоит на сцене, а объектив нацелен в заднюю стену клуба из бывшей церкви. И ни тебе потайных окошечек, ни внушительных экранов!.. И все ж на лицах людей — всеобщая возбужденность, ожидание чуда, праздника, ощущение торжественности момента…
В помещении бывшей церкви уже было людно. Ребята нервно, поддаваясь все больше возбуждению, не желая сдерживаться подобно взрослым, бегали с места на место, боясь упустить самое лучшее место, но не зная какое оно — лучшее. И опять они носились по залу, грохались на пол перед сценой, точно стая воробьев, то забивались в абсиду, то вдруг шумно срывались, бегали на сцену, к механику и киноаппарату; не прозевать бы где-то что-то, ведь кино — не просто аппарат и механик, это что-то большое, распиравшее все их существо, новое, и эта взволнованная тревога отразилась на возбужденных лицах ребят, в глазах с лихорадочным блеском, которые, кажется, ничего сейчас не различали отчетливо… То все следовали за верховодом, то кто-то отбивался от стайки, как бы в чем-то усомнившись, но тут же опять срывался, спешил присоединиться к остальным. Так, может, по осени, еще неуверенно, роится птичья стая, не осознав необходимости подчинения опыту вожака. Не об этом ли думали взрослые, усмешливо и понимающе поглядывая на бесконечную возню ребятни?..
Механик на сцене перематывал ленту из больших жестяных коробок. Коробки мне напоминали многократ увеличенные баночки с сапожной мазью, которые все еще, может, аж со времен кайзеровской оккупации, назывались шуваксой.
Аппарат жужжал по-шмелиному, лента шелестела со слегка зудящим присвистом, механик был сосредоточен — ничто, ни полный почти зал, ни снующая под руками ребятня, ни шумно мечущиеся под куполом и в абсидах голуби не могли бы его отвлечь от дела. Он священнодействовал!
Сцене, которая была не чем иным, как дощатым настилом над амвоном, царскими вратами и алтарем, никогда, за все годы пророчеств и посуленных отсюда чудес, и не снилось, наверно, что через какой-то десяток лет, на этом же месте, предстанет въявь перед прихожанами подлинное и простое чудо, куда лучшее всех несбыточных чудес, на которые только хватило воображения у священного писания, местного попа или заезжего отца архиерея. Думал или подспудно чувствовал это прибывший из района киномеханик, но его молчаливое священнодействие истолковать можно было именно так. Впрочем, может, это и было не самое первое кино на селе. Ведь кино — чудо, нескончаемое во времени, длящееся, повторяющееся, множащееся, оставаясь — чудом.