Это вполне сравнимо с тем, как мы в своё время увлекались Францией, и в любом приличном доме говорить по-французски было признаком образования и светских манер. Это понятно, порождало и много «провинциальных» комплексов – дескать, «мы здесь не в Кукуевке сидим, а тоже принадлежим Большому Свету». И естественно, японская аристократия так же стала делиться на два лагеря: прокитайских «западников» – и патриотов-«японофилов».
Учить китайский в японском свете стало модно, а знание языка приносило и буддийские идеи об устройстве мира. Хотя по житейскому укладу большинство островитян всё равно оставалось язычниками. Буддизм, наложенный на синтоизм, породил совершенно уникальную синкретическую культуру, в которой отделить чисто японское от чисто китайского очень трудно, а порой и невозможно.
В любом сегодняшнем японском городе можно увидеть буддийские храмы, куда жители несут свои внутренние, душевные вопросы к Будде и его воплощениям, – а бытовые, практические проблемы решают с духами-ка́ми: тут же, во внутреннем дворике, стоит и крошечная синтоистская молельня. Языческий храм внутри храма монотеистического! Нам это представить почти невозможно, а в японской голове это смешивается совершенно органично.
При дворах японских вельмож служили образованные китайцы, как у нас когда-то немцы или французы – учили местную знать наукам, искусствам, игре на инструментах. Много средневековых японских музыкальных инструментов было фактически модернизацией китайских.
Если же говорить о литературе, то период Хэйан породил безумный всплеск любовной лирики среди аристократов, особенно фрейлин. Какая-нибудь образованная фрейлина могла ночами напролёт писать письма в стихах своему любовнику на очень странном языке, на котором никто не говорил.
Это был смешанный письменный язык, поскольку настоящий китайский они всё-таки знали мало. Но начали употреблять китайские знаки в родной речи только по звучанию, как буквы, что бы те изначально ни означали.
Примерно как мы используем букву «А» от финикийского «Алеф – бык». Но никто же теперь не думает, что это «бык», просто все условились, что так этот звук записывается, и всё. Вот так же писались и те стихи.
Обычно после бурной ночи считалось хорошим этикетом написать своему любовнику письмо.
Но если такие вот записочки писала особенно одарённая и образованная женщина, как та же Сэй-Сёнагон, или позже Мурасаки Сикибу – то зачастую это превращалось и в хорошую, большую литературу, которая осталась нам на века. По которой мы изучаем не только полёт поэтической мысли, а быт и нравы японского общества тех уникальных времён. И теперь благодаря им очень много восстановлено для понимания того, как это было в X–XI вв. – скажем, по описаниям забытых инструментов или предметов мебели в тех же «Записках у изголовья» Сэй-Сёнагон. А она просто писала любовнику записку, описывая так или иначе, что вокруг неё лежит. Но сегодня в японских музеях есть даже целые комнаты, восстановленные по описаниям Сэй-Сёнагон. То есть это кладезь памяти ещё и о материальном мире тех времён, о культуре ещё и в археологическом смысле.
И вот она пишет ему письмо полукитайскими стихами, хотя уже к концу периода Хэйан всё отчётливей считывается желание писать всё-таки на своём родном языке. Помните эти мучения пушкинской или толстовской аристократии – когда несчастная женщина пребывает в таком сердечном раздрае, что даже не знает, какой же язык ей выбрать, чтобы ещё точней, ещё образней выразить всю трагедию своей тонкой души… И так же, как её сердце разрывает на части, она пишет то на чужом, то на родном наречии. Вот примерно такие же эпистолярные страсти разрывали души и праздных японских аристократов.
Но отдельный интерес тут ещё и в том, как это всё было связано с тогдашней международной обстановкой. Китайская империя Тан к концу X в. уже «наложила лапу» на все три корейские царства. Даже если не присутствовала там в военном смысле, то держала их полностью под контролем. И постепенно подбиралась к Японии.