Согласно преданию, катакану в Японии разработали военные, то есть мужчины. Как мы видим, такие жёсткие, рубленые буквы можно легко высекать на земле, мокром песке, дереве – то есть быстро написать любое послание на чём угодно, даже не выпуская оружия из рук.
Но ещё с полвека спустя придворные фрейлины придумали свою, «секретную» хирагану. Просто взяли эти «мужские буквы» и зашифровали их по-своему. Да чтобы не мечом вырубать, а нежной кисточкой так эти ниточки закрутить-замутить, что обычный грамотей и прочесть не смог бы.
Долгие годы мужчины не могли разобрать, о чем они пишут. Даже если их шпион и перехватывал записку, разобрать подобную вязь им было не под силу. В итоге – кто подкупом, кто силой, а кто и своим умом – они эти каракули всё-таки расшифровали. И оказалось, что в быту – не всё же шашкой махать! – пользоваться хираганой куда удобней. Ведь эти знаки можно связывать между собой и писать практически безотрывно, как наши прописи, а то и на скоропись перейти. Катакана же при любом скруглении тут же становится неразборчивой.
В результате самой активной азбукой стала хирагана. А катакана осталась в языке для акцентов и иностранных слов – на манер нашего курсива.
Допустим, «компьютеризация» по-японски будет «КОНПЬЮ: ТА:-КА» (コンピューター化). Английский корень «конпью: та:» пишется катаканой, а финальное «-ция» – чисто японский хвостик – приписывается уже иероглифом.
Собственная азбука дала мощнейший толчок развитию оригинальной японской литературы, и в первую очередь – поэзии, рождаемой из сиюминутности.
Тут уже не то, что раньше – заказали поэту посвятить оду Императору, и какой-нибудь «японский Тредиаковский» при дворе VII в. сидит и долго, с расстановкой, наматывает на кисточку древние китайские иероглифы…
Нет, здесь возникло то, что можно сравнить с фотографией. Эта поэзия очень фотографична, потому что она схватывает ощущение момента. И для этого нужно смешивать время и пространство – то есть письмо должно сливаться с настроением воедино.
Здесь мы встречаем то, что наш великий филолог Михаил Бахтин (1895–1975 гг.) определял как понятие хронотопа.
В любом языке есть свои слова, которые обозначают сразу и время, и пространство. Точно так же, как есть произведения любых жанров, в которых мы чувствуем, как верно схвачен момент. И одобрительно киваем: «Ох, как верно он поймал за хвост и пространство, и время!» А кто-то находит там и третье, а то и четвёртое измерение…
И чем больше всяческих измерений поэт собрал, тем больше у читателя вздрагивает сердце, душа, нутро – пресловутое японское «ко́коро». А если у японца вздрагивает ко́коро, то и наступает дзэнское просветление – сатори. Как там у Станиславского – заставьте моё сердце встрепенуться, иначе я вам не поверю…
По приказу императоров лучшие из этих стихотворений начали собирать в поэтические антологии. Сначала там были представлены как придворные поэты, так и балующиеся поэзией вельможи-аристократы. Тематика у этих стихов была пейзажно-абстрактна и оторваны от реальной жизни. Но постепенно это новое веяние разошлось волнами и в среде обычных горожан. В городской среде стали популярны собрания «ута́-ка́й» – поэтические встречи по случаю знаковых событий или сезонных праздников – Новый год, любование луной, сакурой и т. д. А любители ощущений «погорячей» собирались на конкурсы «ута́-авасэ́» – поэтические турниры между двумя командами по сочинению «моментальных стихов» – на тему, которую организаторы всякий раз объявляют отдельно.
Что интересно – уже тогда, с XII в., во всех этих «утакаях» могли участвовать женщины. Было очень много образованных женщин, и некоторые из них выдавали свои стихи за мужские, чтобы их лучше приняли в свете.
Сочинённые стихи тут же, «с пылу с жару», исполнялись под аккопанемент японской лютни «би́ва». При этом читались они медленно и нараспев – чтобы слушатель успевал задуматься и представить, какими знаками это может быть написано, какая игра слов подразумевается в каждой строке.
В японском языке очень плотная омонимия, но не существует понятия рифмы – ведь всё состоит из слогов, которые слишком часто повторяют сами себя. А сами слова очень коротенькие – в два, от силы три слога. Сколько ни мучайся – лучшей рифмы, чем «ботинки-полуботинки» всё равно не выйдет. Слишком частотно и сразу надоедает; никакой красоты из этого не создать. Даже наш «Евгений Онегин», великий роман в стихах, на японском – просто роман, его читают как обычную прозу. Что поделаешь? Сама структура языка не позволяет рифмы – и всё тут.
Зато уж японским играм с омонимами можно только завидовать.
Допустим, яркий пример – слово МА́ЦУ. Это и глагол «ждать» – и существительное «сосна». Если на письме «отбросить» иероглиф и прописать слово звуковой азбукой – получатся два смысла в одном. О том, кого и как эта «сосна» может «ждать», можно наворачивать целые антологии.
Этот скрытый зазор между написанным и прочитанным очень богат на идеи. Слушать всё это в оригинале – отдельная игра ума, которую никаким другим языком не передать, увы, никак.