По одну сторону дороги вздымается склон холма, поросший соснами, по другую – убирают и развешивают для просушки снопы раннего риса. На тропе мне попадается большой плоский камень-голыш. Сверчки передают тире и точки морзянки. Я кладу камень в рюкзак. Вселенная расцвечена розовато-лиловым, ярко-розовым и белым. Вся земля. Весь воздух. Я иду, иду. Начинаю волноваться – минут через двадцать виден конец тропки, но клиники и следа нет. До ужаса смешные пугала бросают на меня косые взгляды. Большие головы, костлявые шеи. Асфальт заканчивается, а тропка ведет к какой-то старой ферме у подножья осенней горы. Пот стекает по спине, скапливается у поясницы, – да, свежестью от меня не пахнет. Может быть, водитель автобуса не там меня высадил? Надо пойти на ферму и спросить. Жаворонок умолк, вокруг громкая тишина. Огороды, подсолнухи, голубые простыни, развешанные на просушку. В саду камней, на небольшом возвышении, заросшем пальчатником, стоит традиционный чайный домик под соломенной крышей. Я прохожу мимо калитки и вижу написанную от руки вывеску: «Горная клиника Миядзаки». Несмотря на все признаки того, что место обитаемо, вокруг ни души. У парадного входа нет ни колокольчика, ни звонка, поэтому я просто открываю дверь и вхожу в прохладную приемную, где какая-то женщина – уборщица? – в белой униформе пытается превратить горы папок в холмы. Эта битва заранее проиграна. Тут она замечает меня:
– Привет.
– Здравствуйте. Скажите, пожалуйста, не мог бы я, э-э, поговорить с дежурной сестрой?
– Вы можете поговорить со мной, если хотите. Меня зовут Судзуки. Я врач. А вы?
– Э-э, Эйдзи Миякэ. Я приехал навестить свою мать. Пациентку. Марико Миякэ.
Доктор Судзуки ахает:
– О, наконец-то! Долгожданный гость, Эйдзи Миякэ. Наша блудная сестра все утро была как на иголках. Мы предпочитаем говорить «гости», а не «пациенты» – только не подумай, что у нас здесь какой-нибудь культ. Надо было позвонить из Миядзаки. Ты долго нас искал? Сюда сложновато добираться. Но по-моему, когда ты ежеминутно окружен людьми, одиночество оказывает целительное воздействие. Ты уже ел? Сейчас все обедают в столовой.
– Я съел рисовый шарик в автобусе…
Доктор Судзуки видит, что меня не прельщает встреча с матерью при посторонних.
– Ну, тогда подожди в чайном домике. Мы им очень гордимся – один из наших гостей был мастером чайной церемонии и будет им снова, если я хоть что-нибудь понимаю в своем деле. Домик построен по образцу чайных домиков Сэн-но Рикю[235]. Я пойду скажу твоей маме, что ты уже здесь.
– Доктор…
Доктор Судзуки поворачивается, крутанувшись на одной ноге:
– Да?
– Нет-нет, ничего.
По-моему, она улыбается.
– Просто будь собой.
Я скидываю обувь и забираюсь в прохладную хижину размером в четыре с половиной татами. Смотрю на поющий сад. Пчелы, стебли фасоли, лаванда. Отпиваю ячменный чай – он согрелся и вспенился за время пути – из бутылки, купленной в Миядзаки. Папирусная бабочка замирает на потолке и складывает крылышки. Ложусь на спину и закрываю глаза – всего на секунду.
Над Нью-Йорком вьется снежная пелена и стая серых ворон. Я знаю водителя моего большого желтого такси, но ее имя ускользает всякий раз, как я пытаюсь его вспомнить. Проталкиваюсь сквозь толпу журналистов с пучеглазыми объективами и оказываюсь в студии звукозаписи, где Джон Леннон большими глотками пьет ячменный чай.
– Эйдзи! Твоя гитара уже отчаялась!
О встрече с этим полубогом я мечтал с двенадцати лет. Моя мечта сбылась, и мой английский в сто раз лучше, чем я смел надеяться, но все, что мне удается выдавить из себя, – это:
– Извините, что опоздал, господин Леннон.
Великий человек пожимает плечами в точности как Юдзу Даймон.
– Ты девять лет учил мои песни, так что зови меня Джоном. Или называй, как хочешь. Только не Полом. – (Все смеются над шуткой.) – Позволь мне представить тебя остальным членам группы. С Йоко ты уже встречался: однажды летом, в Каруидзаве, мы катались на велосипедах[236]…
Йоко Оно в наряде Пиковой дамы.
– Все в порядке, Шон, – говорит она мне. – Мамочка просто ищет свою руку в снегу[237].
Это кажется нам безумно смешным, и мы разражаемся хохотом. Потом Джон Леннон указывает на фортепьяно:
– А на клавишах, дамы и гопота, с вашего позволения, господин Клод Дебюсси.
Композитор чихает, и у него изо рта вылетает зуб, что вызывает новый приступ хохота, – чем больше вылетает зубов, тем сильнее мы хохочем.
– Моя подруга-пианистка, Аи Имадзё, – обращаюсь я к Дебюсси, – обожает вашу музыку. Она выиграла стипендию Парижской консерватории, а отец запретил ей ехать. – (Ух ты, мой французский тоже великолепен!)
– Тогда ее отец – сраный боров-сифилитик. – Дебюсси опускается на колени и подбирает зубы с пола. – А госпожа Имадзё – исключительная женщина. Скажите ей, чтобы ехала! У меня слабость к азиаткам.
Я в парке Уэно, среди кустов и палаток, где живут бездомные. Мне кажется, что это не очень подходящее место для интервью, но Джон сам предложил сюда пойти.
– Джон, а в чем настоящий смысл «Tomorrow Never Knows»?[238]
Джон принимает позу мыслителя:
– А я не знаю.
Мы заливаемся хохотом.