Будуар был декорирован в стиле Людовика XIV и представал одним из видений, навеянных давамеском. Готье, который посещал его не реже Бодлера, обнаружил описание оного в одной из статей «Искусственного рая», где автор излагает впечатления от гашиша из уст «немолодой, любознательной и легко возбудимой особы»{129}
. Эта «немолодая» особа — сам Бодлер, которому на тот момент было двадцать три года. В описании любовно и тщательно воссоздан орнамент стен, как будто взгляд настойчиво стремится проникнуть в их глубину: «Будуар мал и очень узок. Потолок, начиная от карнизов, закругляется в виде свода; стены увешаны длинными зеркалами, а между ними — панно с пейзажами, написанными в небрежно-декоративном стиле. На всех четырех стенах изображены различные аллегории: одни фигуры в спокойных позах, другие бегущие, летящие. Над ними яркие птицы и цветы. Позади них навес из вьющихся растений, пущенный по округлому контуру потолка. Потолок раззолочен. Золотом расцвечено все пространство меж лепниной и фигурами, а в центре потолка его прорезывают лишь переплеты воображаемой перголы»{130}. И далее, обращаясь к неведомой собеседнице: «Как видите, это походит на богатую, прекрасную клетку для огромной птицы»{131}. Скрываясь под личиной «немолодой, любознательной и легко возбудимой особы»{132}, Бодлер, быть может неосознанно, следует учению святого Игнатия о «живом воображении местности» и проникает туда, словно «огромная птица», жаждущая быть плененной. Впрочем, место существовало и вне его воображения, отчего Париж у Бодлера так легко становился аллегорией.Попытку самоубийства в двадцать четыре года Бодлер сопровождает прощальным письмом, адресованным нотариусу Анселю, в котором пишет, что убивает себя не из-за «тех отклонений, которые люди называют
О той попытке самоубийства имеются два свидетельства. Одно — письмо Бодлера нотариусу Анселю, безупречное, как формулировка Паскаля, полное резких, как спазмы, модуляций, разительное в своей недвусмысленной ясности. Второе — отчет соученика по коллежу Менара, пропитанный неистребимой неприязнью к этому «мистику и святотатцу». Но есть одна деталь в его версии, которую почти буквально переняли Филипп Бертло и Риу де Майю; и в ней мы видим совершенно иного, вымышленного Бодлера, непримиримого злопыхателя.
В тот вечер, судя по всему, Бодлер был с Жанной в заведении на улице Ришелье. И внезапно попытался заколоть себя ножом. Затем потерял сознание. Очнувшись, он увидел перед собой комиссара полиции, который твердил: «Вы поступили дурно; вам следует посвятить себя служению родине, вашему району, вашей улице, вашему комиссару»{137}
. Не иначе, мир готов был вновь принять молодого поэта, лишь бы тот согласился пасть в матерински нежные объятия комиссара полиции.Готье рассказывает, что главной заботой Бодлера было не сойти внешне за артиста. Он отвергал любую яркость. Блуждая в дебрях полусвета — от редакций до кафе и театров, — изо всех сил старался «отличаться от богемных художников, носивших мягкие фетровые шляпы и бархатные пиджаки»{138}
. Он причислял себя «к тому типу умеренных денди, которые трут костюмы наждачной бумагой, дабы соскоблить с них праздный блеск новизны»{139}.С другой стороны, Бодлер никогда не стремился попасть в приличное общество, хотя мог бы сделать это без особого труда. Довольно было подчиниться желанию отчима Опика, «желавшего обеспечить ему высокое положение в свете» и бывшего, помимо прочего, «другом герцога Орлеанского»{140}
, как однажды, пеняя, напомнила Шарлю мать Каролина. Но он упорно не желал развеять ауру деклассированного элемента, кстати свойственную формировавшейся в те годы русской интеллигенции.