То, что достойное общество, за редкими исключениями, не влекло Бодлера, не означало, что он готов примкнуть к его антиподам, среди которых он волею судеб оказывался довольно часто. Его старому богемному другу Шанфлёри, которого Бодлер как-то раз безапелляционно окрестил «приспешником так называемой
Безусловным знаком независимости парвеню Бодлера было его полное равнодушие к светской жизни. В отличие от Мериме, всегда находившего доступ в лучшие дома, вплоть до императорских; в отличие от Флобера, который не скрывал самодовольства от того, что вхож в круг принцессы Матильды, Бодлер не стремился быть всюду принят. Если он чего и добивался от сильных мира сего, то только денег. С юности он готов был пойти на унижение ради денег, считая это вполне естественным и даже получая от этого удовольствие. Журналисты, с которыми он якшался, не брезговали шантажом. Первой его публикацией под настоящим именем стал памфлет, в котором была скрыта угроза предать огласке подробности личной жизни актрисы Рашель. А черновик его так и не увидевшего свет романа повествует историю юного франта Самюэля Крамера, распускающего гнусные сплетни об актрисе Фанфарло, чтобы добиться милостей — стать ее любовником и в равной мере протеже и покровителем.
Бодлер не пользовался всеобщим уважением. Окружающие как будто навечно записали его в недоросли. Даже не хватавший звезд с неба Максим Дюкан позволял себе аттестовать его как «невежду»{145}
, возможно, из-за нетерпимости Бодлера к методическим занятиям. («История, физиология, археология, философия проходили мимо него: сказать по правде, он никогда не уделял им внимания»{146}.) Дюкан писал это в 1882 году, когда имя Бодлера уже было овеяно ореолом славы, но в его воспоминаниях поэт выглядит мошенником, пытающимся «сбить со следа многочисленных кредиторов»{147}. (Дюкан, кстати, был одним из них и несколько сотен франков, которые задолжал ему Бодлер, сумел вытянуть у нотариуса Анселя.) В этом свете становятся яснее вот такие колкости Бодлера: «Те, кто меня любили, были людьми презренными, я бы даже сказал — презираемыми, если б захотел польститьМногие считали позой то, что, в сущности, было всего лишь попыткой держать их на расстоянии вытянутой руки. Чтоб не задохнуться. Когда Шанфлёри — или кто другой — обвинял Бодлера в мистификации и лицедействе, это означало, что они попросту недопоняли тот или иной его жест или слово. Видимо, такое бывало нередко. Хотя не исключено, что он, устав от наветов, мог не отказать себе в маленьком удовольствии устроить какую-либо мистификацию в насмешку.
Но едва стихли голоса очевидцев, начал наконец вырисовываться, к вящему изумлению публики, профиль настоящего Шарля Бодлера. Ведь если, как писал сам Бодлер, Бальзак был главным из персонажей Бальзака, то едва ли мог найтись персонаж, сравнимый с Бодлером по разнообразию и своеобразию его черт и по их непреодолимой центробежной силе, неподвластной никаким компромиссам. Вместе с тем эта личность обладала удивительной цельностью, столь прочной и основательной, что каждый его слог был узнаваем, как увиденный на просвет водяной знак. Эжен Марсан однажды осмотрел гардероб Бодлера и отметил, насколько отличен он от гардероба Барбе д’Оревильи, коему, при всей его пышности, было далеко до подлинной элегантности, состоящей в «„абсолютной“ простоте»{148}
, как учил законодатель моды Джордж Браммел. В чем же был секрет неподражаемости Бодлера, позволявший ему дистанцироваться даже от своих рьяных имитаторов? В соприкосновении несовместимых химических элементов. Именно здесь, на этом пути надлежало искать