Всё это были изречения Энгра, торжественно повторяемые Дега. Их смысл непременно должен был являться тайной, доступной только
Валери мечтал, что когда-нибудь появится „Единая история духовных ценностей“{610}
, которая заменит отдельно взятые истории философии, искусства, литературы и наук. Как всегда бывало с его самыми смелыми прозрениями, он не захотел идти дальше идеи. И кокетливо запрятал ее в „Отступление“{611}, явившееся, в свою очередь, частью пространного очерка „Дега. Танец. Рисунок“. О том, как выглядела бы „Единая история“, о которой он мечтал, свидетельствует лишь один пример: „В подобной аналогической истории Дега занимал бы место между Бейлем[128] и Мериме“{612}. Ловкий маневр, чтобы вернуть Дега к его призванию „неисправимого одиночки“{613}. И сразу вслед за этим Валери дает пример такой „аналогической истории“, родившейся у него в мозгу. По поводу Дега он пишет, что „его рисунок трактует тела с той же любовью и с той же жесткостью, с какими Стендаль изображает характеры и побуждения людей“{614}. С тех пор „аналогическая история“ не слишком продвинулась вперед. Она так и осталасьНичто так не приближается к немоте, как мастерство художника. И чтобы скрыть эту немоту, живопись могла подавать себя, как того хотел Дега: в качестве „особой, исключительной дисциплины“{615}
, состоящей сплошь из „тайн“{616} и отличающейся „техническим эзотеризмом“{617} (терминология Валери). Воплощаясь в слове, эта область превращалась либо в профессиональный язык, герметичный для непосвященных, либо в безапелляционные сентенции, подобные Энгровским, которые, впрочем, всегда оставляли ощущение пустоты и непостижимости. Это касалось также самого Дега. „Рисунок — это не форма, это способ видеть форму“{618} — вот одна из самых известных его фраз. Но если молодой Валери просил каких-нибудь разъяснений, Дега выходил из себя. Чем дальше, тем более открыто живопись заявляла о своей враждебности слову. Максима „ut picture poesis“ („поэзия подобна живописи“) потеряла свое значение, да и сама живопись уже не допускала, чтобы поэзия была „живописью, рассказывающей истории“{619}, как предрекал Бенедетто Варки*. Замкнувшись в себе, не обращая ни малейшего внимания наИ все же у него местами встречаются похожие на обломки отдельные фразы, порождающие ощущение приближения к „таинству“ живописи. Почти слепому, „вконец одичавшему, непримиримому, невыносимому“{620}
Дега осязание, казалось, заменило зрение. „Он ощупывал предметы“{621} — и говорил о живописи так, как будто воспринимал ее на ощупь. О полотне он говорил: „Оно плоское, как красивая картина“{622}. От этой фразы вздрагиваешь: она — осколок знания, остававшегося бессловесным. Ее цитирует Валери в конце своего эссе „Дега. Танец. Рисунок“. Там же, по поводу искусства, с неожиданным презрением он роняет несколько слов, касающихся Паскаля, который „не умел смотреть: иначе говоря, забывать названия тех вещей, которые видел“{623}.