Через тридцать лет после того, как „Интерьер“ был написан, Дега показал его Полю Пужо (картина находилась в мастерской автора и стояла, повернутая к стене) со словами: „Ты ведь знаешь эту мою жанровую картину?“{636}
Фраза одновременно кокетливая и саркастическая. „Интерьер“ является жанровой картиной в той же степени, в какой „Средневековая война“ является картиной исторической. Название было с готовностью принято — потому что с жанром интерьера работа ничего общего не имела. Если искать в окружении Дега жанрового художника, то это Джеймс Тиссо (возможно именно ему принадлежат записанные на конверте замечания, касающиеся „Интерьера“ и представляющие собой рекомендации превосходного мастера, которым Дега в дальнейшем и в самом деле следовал). В своих многочисленных прелестных картинах Тиссо пытался схватить мгновенное Stimmung (настроение): досаду от полученного письма, волнение дам при входе в бальную залу, печаль сидящих на скамейке. Или только колыхание флагов. Все это безукоризненные жанровые картины, поскольку их смысл и эмоциональная составляющая заложены в основу сюжета и друг другу соответствуют. Что предполагает однозначность, повествовательность и наполненность эмоциями. С Дега все наоборот. „Интерьер“ — единственная его „жанровая картина“{637} — не подразумевает однозначного прочтения. Мы не знаем, действительно ли и насколько преступен мужчина; не знаем, действительно ли и насколько невинна женщина. Присутствуем ли мы при обыденной ссоре или при размолвке любовников. То, что позволяет увидеть художник, ничтожно мало. Единственное, что достоверно, — это царящее в комнате тягостное напряжение, которое ощущается в рисунке на обоях, в глубоких тенях, в освещенной шкатулке, в том, как с плеча женщины соскользнула сорочка, в том, как мужчина расставил ноги. Кроме этого, нам ничего не дано знать. Более того, мы не можем даже сказать, к какому жанру относится картина. Смыл ее непонятен, чувства персонажей неочевидны, и вся эта ситуация могла бы относиться только к одному смутному, мрачному и непромытому жанру, коим является сама жизнь.Как иронически отмечали современники, Дега без устали писал балерин и гладильщиц. Но „в одних нет ни капли сладострастия, в других — ни капли эмоциональности“{638}
. Таков окончательный и загадочный приговор Малларме. „Вуайёр“, чуждый сладострастия и сантиментов, Дега видел в балеринах и гладильщицах лишь материал для рисования „изящных линий“ и запечатления „грациозных либо гротескных движений“{639}. Так он приходил к созданию „новой, необычной красоты“{640}, добавляет Малларме. Впрочем, Малларме тут же оговаривается, зная, что такой топорный эпитет („новый“) никогда бы не встретил одобрения художника. Он почти извиняется, чувствуя необходимость пояснить читателю, что „Дега никогда не употребил бы этого слова в обиходе“{641}.Отношения Дега с женским полом не были отмечены, как у Энгра, благоговением. Не ударялся он, как Бодлер, и в метафизику. Большую часть жизни он рисовал и писал женские и девичьи тела. Им владело чувство, в котором влечение подспудно уравновешивалось отвращением, и оба они сходились в недостижимой точке равнодушия. Самые прозорливые его современники заметили это, и прежде всех — критик от бога Феликс Фенеон. Он писал: „Никогда не впадая в карикатуру, и даже напротив, подчеркивая важность священнодействия художника, г-н Дега питает к женскому телу исконную неприязнь, которая сродни обиде“{642}
. Что-то похожее на эту „исконную неприязнь“ можно уловить в записи, которую Даниэль Галеви сделал в своем дневнике 27 мая 1891 года: „Сегодня утром к завтраку пожаловал Дега. Он говорил о женщинах со своим привычным отвращением. И его они задели за живое! Даже он восприимчив к умиротворяющему, но деморализующему воздействию женщин, их очарованию, лишающему нас сил. И именно на это он сетует, на постоянную тиранию с их стороны. Он очень дружен с мадам Жаннио, обворожительной дамой, которой он часто говорит: „Я, должно быть, по-настоящему люблю вас, раз прощаю, что вы так прелестны!“ Но за что он ее любит? Если бы она была мужчиной, любил бы он ее? Это довольно ветреная особа, ей нравится свет, ей глубоко чужд мыслительный процесс, в ней нет никакой