— Вы, господин Вик д’Азир{114}
, не станете резать себе жилы собственноручно, но, измученный жестоким приступом подагры, попросите это сделать других, думая кровопусканием облегчить свои муки, вам пустят кровь шесть раз кряду в течение одного дня — и той же ночью вас не станет. Вы, господин де Николаи, кончите свою жизнь на эшафоте; вы, господин де Байи{115}, — на эшафоте; вы, господин де Мальзерб{116}, — на эшафоте…— Ну, слава тебе, господи, — смеясь воскликнул Руше, — господин Казот, по-видимому, более всего зол на Академию, а так как я, слава богу, не…
— Вы? Вы кончите свою жизнь на эшафоте.
— Да что же это такое, в самом деле? Что за шутки такие! Не иначе как он поклялся истребить нас всех до одного!..
— Нет, вовсе не я поклялся в этом…
— Что ж это, мы окажемся вдруг под владычеством турок или татар или?..
— Нет. Ведь я уже сказал: то будет владычество разума. И люди, которые поступят с вами так, будут философы, и они будут произносить те самые слова, которые произносите вы здесь вот уже добрый час. И они будут повторять те же мысли, они, как и вы, будут приводить стихи из «Девственницы», из Дидро…
Все стали перешептываться между собой: «Вы же видите, он сумасшедший». (Казот по-прежнему говорил все это чрезвычайно серьезным тоном.) «Да нет, он просто шутит. В его шутках ведь всегда есть нечто загадочное».
— Так-то оно так, — сказал Шамфор, — но его загадки на сей раз что-то не очень забавны. Больно уж они патибулярны, как сказали бы древние римляне, а попросту говоря, несколько попахивают виселицей. Ну, и когда же все это будет, по-вашему?
— Не пройдет и шести лет, и все, что я сказал, свершится.
— Да уж, чудеса, нечего сказать. (Это заговорил я.) Ну, а мне, господин Казот, вы ничего не предскажете? Какое чудо произойдет со мной?
— С вами? С вами действительно произойдет чудо. Вы будете тогда верующим христианином.
В ответ раздались громкие восклицания.
— Ну, — воскликнул Шамфор, — теперь я спокоен! Если нам суждено погибнуть лишь после того, как Лагарп уверует в бога, мы можем считать себя бессмертными.
— А вот мы, — сказала герцогиня де Грамон{117}
, — мы, женщины, счастливее вас, к революции мы непричастны, это не наше дело; то есть немножко, конечно, и мы причастны, но только я хочу сказать, что так уж повелось, мы ведь ни за что не отвечаем, потому что наш пол…— Ваш пол, сударыня, не сможет на этот раз служить вам защитой. И как бы мало ни были вы причастны ко всему этому, вас постигнет та же участь, что и мужчин…
— Да послушайте, господин Казот, что это вы нам такое пророчите? Что же это будет — конец света, что ли?
— Этого я не знаю. Знаю одно: вас, герцогиня, со связанными за спиной руками, повезут на эшафот в простой тюремной повозке, так же как и других дам вашего круга.
— Ну уж, надеюсь, ради такого торжественного случая у меня по крайней мере будет карета, обитая черным в знак траура…
— Нет, сударыня, и более высокопоставленные дамы поедут в простой тюремной повозке, с руками, связанными за спиной…
— Более высокопоставленные? Уж не принцессы ли крови?
— И еще более высокопоставленные…
Это было уж слишком. Среди гостей произошло замешательство, лицо хозяина помрачнело. Госпожа де Грамон, желая рассеять тягостное впечатление, не стала продолжать своих расспросов, а только шутливо заметила, вполголоса обращаясь к сидящим рядом:
— Того и гляди, он не оставит мне даже духовника…
— Вы правы, сударыня, у вас не будет духовника, ни у вас, ни у других. Последний казненный, которому в виде величайшей милости даровано будет право исповеди…
Он остановился.
— Ну же, договаривайте, кто же будет этот счастливый смертный, который будет пользоваться подобной прерогативой?
— И она будет последней в его жизни. Это будет король Франции.
Хозяин дома резко встал, за ним поднялись с мест все остальные.
Он подошел к Казоту и взволнованно сказал ему:
— Дорогой господин Казот, довольно, прошу вас. Вы слишком далеко зашли в этой мрачной шутке и рискуете поставить в весьма неприятное положение и общество, в котором находитесь, и самого себя.
Казот ничего не ответил и, в свою очередь, поднялся, чтобы уйти, когда его остановила госпожа де Грамон, которой, как ей было это свойственно, хотелось обратить все в шутку и вернуть всем хорошее настроение.
— Господин пророк, — сказала она, — вы тут нам всем предсказывали будущее, что ж вы ничего не сказали о самом себе. А что ждет вас?
Некоторое время он молчал, потупив глаза.
— Сударыня, — произнес он наконец, — приходилось ли вам когда-нибудь читать описание осады Иерусалима у Иосифа Флавия{118}
?— Кто же этого не читал? Но все равно, расскажите, я уже плохо помню…
— Во время этой осады, сударыня, свидетельствует Иосиф Флавий, на крепостной стене города шесть дней кряду появлялся некий человек, который, медленно обходя крепостную стену, возглашал громким, протяжным и скорбным голосом: «Горе Сиону! Горе Сиону!» «Горе и мне!» — возгласил он на седьмой день, и в ту же минуту тяжелый камень, пущенный из вражеской катапульты, настиг его и убил наповал.