— Ты про ад не думаешь? Там горят в огне такие грешники, как мы.
— Разве это грех — любить друг друга? Мы ведь никому не делаем зла!
Печка гудела. В блеске бушующего пламени распущенные Евкины волосы стекали кровавым каскадом на гордую грудь и бесстыжий живот, на вызывающую прелесть греха, словно дело происходило на шабаше ведьм.
Евка плеснула ушат воды на раскаленные камни, вода зашипела и обдала нас паром.
— Ах, как хорошо... Отхлестай меня, Бронек! Я взял березовый веник и ударил им разок-другой.
— Нет, не так, сильнее... Чтобы я почувствовала. Я начал хлестать сильнее, на розовой спине проступили полосы.
— Достаточно... Теперь давай я тебя!
Она хлестала ловко и умело, и мы так разохотились, что снова забрались на верхнюю полку, снова были ласки, дрожь и дикий вскрик.
Я гладил ее, успокаивая и утешая, как нечаянно нашкодившего ребенка.
— А что, все женщины при этом кричат, не слыша своего крика?
— Насчет всех не скажу, у меня опыта мало. Но те, с кем я был близок, вели себя тихо.
— Это, наверное, оттого, что я припозднилась, двадцать четыре года... У нас девушки живут, венчанные и не венчанные, лет с семнадцати-восемнадцати.
— Возможно, ты права... Знаешь, Евка, мне чертовски есть хочется. А тебе?
— И мне тоже. Ничего удивительного, ведь уже вечер!
Мы торопливо слезли с полки, помылись, Евка залила водой огонь в печке.
— А где твоя одежда?
— Дома оставила. Чтобы не пропиталась паром и не висела на мне как тряпка.
И мы с ней, она первая, я с одеждой под мышкой следом, голые, нырнули по колено в снег, в метель — на ту сторону, к дому, вынырнули в сенях, отряхнулись и в теплой комнате оделись.
Обед был уже готов, да какой! Оставалось только разогреть его, и тут у меня мелькнула мысль, что вряд ли Евка затеяла бы такое пиршество для себя одной. Может быть, она узнала от отца, что я приду? Может, они обо всем сговорились? Я чуял опасность, но не было сил вырваться из этой сладкой ловушки.
Итак, обед. На закуску сибирская сельдь, черемша, соленые грузди и огурцы. Потом жирные мясные щи, пирожки с мясом и с грибами, клюквенный кисель, чай с вареньем и со сладким пирогом. Кроме того, Евка поставила на стол графин с терпко-сладкой домашней наливкой, мы с ней выпили по три стопки — от любви у нас разыгрался аппетит — и отправились в постель с горой взбитых до самого потолка подушек.
В постели, как водится, мы ласкались, и дело снова кончилось криком. Какая-то неодолимая сила снова и снова бросала нас в объятия друг друга. Мы ненасытно пили живую воду, голодными глазами глядя на все новые ее струйки, вот эта вроде повкуснее, а та попрохладнее...
— Любовь... Мне казалось раньше, что любовь только в сказках бывает или у князей.
— Почему у князей?
— Да вот, к примеру, князь и княгиня из Акатуя. Когда господа дворяне мятеж устроили, его сослали в Акатуй на каторгу, приковали к тачке, а она по своей воле за ним поехала. Ему пришлось снять свой мундир, золотом шитый, и надеть бурый халат, она сменила шелк и бархат на наш простой сарафан, и все же они любили друг друга. Каждый день в обед она приходила к нему с судками, и, пока кормила его, все уважительно стояли, никто не матерился, грубого слова не говорил...
— В самом деле, у кого-то из декабристов была жена, которая пошла за ним в Сибирь, не помню точно, не то у князя Трубецкого, не то у Волконского.
— А когда моя мать ушла за любимым, бросив хорошего мужа и двоих детей малых, уехала в дальнюю губернию, где на склонах гор растут лимоны и виноград, я поняла, что большая любовь может случиться у каждого.
— Зачем ты мне это говоришь, Евка?
— Полюби меня, Бронек, красиво, нежно полюби, ты ведь можешь, и сынка мне дай, маленького Бронечку. У меня будет что вспомнить, кого ласкать.
— А я?
— Вольному воля. Захочешь остаться — оставайся, захочешь уйти — уходи.
— А твой отец что скажет?
— Об отце не думай, я его лучше знаю...
Так мы ласкались и шептались, все больше проникаясь нежностью друг к другу. Что было дальше, описывать не стану — то же, что и раньше. Заснули мы на рассвете.
Когда я проснулся, Евка спала. Прекрасная в своей наготе, с крупным и сильным телом кариатиды. Живя в Париже и нуждаясь в заработке, я как-то позировал скульптору, ваявшему фигуру Антиноя. Уверен, что, повстречай тот скульптор Евку, он бы непременно увековечил ее в мраморе под видом Амазонки, или Деметры, или другой какой-нибудь женщины эпохи культа тела.
Я посмотрел на часы. Половина одиннадцатого. В одиннадцать Емельяновы обычно обедали. Я решил сходить к, ним. Оделся, хотел оставить записку, когда вернусь, знал, что отец научил Евку грамоте. Но, увы, в доме не было ни карандаша, ни бумаги. Подумав, я рассыпал на столе гречневую крупу и написал на ней пальцем: « Завтра ».