Лихорадочное возбуждение, вызванное становлением самого себя, грозно переплелось с общей лихорадкой, царившей на Муса-даге. Товарищи Стефана, эти деревенские сорванцы, скорей всего были похожи или на твердокожие альпийские растения или на чутьистых горных животных. К четырем годам уже определившиеся, они росли равномерно, почти не зная переходных периодов, ничто не сбивало их с пути, и так до самой смерти они сохраняли свой давно слепленный образ, разве что под конец чуть стертый и размытый. А в Стефане было заложено наследие разных народов, весь процесс развития нервных клеток трех поколений, претерпевших предельное напряжение, его детство, проведенное в Европе, и, как самое тяжелое бремя, – жадная душа, которая нигде никогда не находила покоя. Мать, правда, видела, как он худел, как тени легли на его лицо. Но что было делать, где взять привычную для ребенка еду? Иногда она затаскивала сына в свою палатку и, не обращая внимания на гневные протесты, заставляла выпить несколько стаканов молока. А потом – потом она несколько дней вообще не обращала на него никакого внимания. «Да и сколько нам осталось еще жить?» Этот вопрос она часто задавала себе, но бывала не совсем искренна – Жюльетта ведь даже представить себе не могла, что какой-то заптий. пусть даже самый кровожадный, посмеет оцарапать ей руку! И все же ей приятно было задаваться таким вопросом – сразу все делалось таким безразличным, так хорошо перекликалось с ее жаждой самоуничтожения. Распад ее личности стремительно прогрессировал.
Поводом для дикой выходки Стефана послужило следующее.
Искун Товмасян часто жаловалась, что второпях при переселении забыла захватить три или четыре любимые книги, среди них библию, подаренную ей ко дню конфирмации, а кроме того, распятие из слоновой кости, и то и другое подарил ей Арам. Сокровища свои она спасла во время зейтунского кошмара и с тех нор никогда с ними не расставалась. А теперь – она не могла себе этого объяснить ничем, даже своей немочью, – и книги, и библия, и распятие остались внизу, на вилле Багратянов. Искуи очень страдала от этой потерн, считая, что нанесла обиду брату.
Не только Сато страстно тянулась к Искуи. Стефан тоже постоянно старался оказаться рядом с нею. Впрочем, если девочка из сиротского дома с ее булькающим «кючук-ханум», с ее зябким, тоскливым мычанием и грязными похотливыми лапками была неотвязна, как осенняя муха, то Стефан вел себя совсем иначе – он садился на землю на почтительном расстоянии и поглощал мадемуазель Товмасян молчаливым взглядом. Как только он покидал свой пост, его охватывало упоительное ощущение постигшего его несчастья. Ее обворожительный образ следовал за ним неотступно: вот несколько локонов, упавших на лоб, удивленно приоткрытые влажные губы… Словно стесняясь, она прикрывала больную левую руку правой, маленькая грудь вторила вдоху и выдоху, и кончики ног тихонько, как бы ища защиты, выглядывали из-под платья. Завороженный, он представлял, как она подходит к его кровати в шейхском шатре и поет. Никогда он не мог досыта ее наслушаться, особенно его трогала одна песня, та, с которой она как бы обращалась к нему самому, к Стефану:
Не слова, а голос ее, голос пробегал по нему зябким трепетом.
Прежде он так любил маму, но что теперь была мама по сравнению с Искуи? Стоило только подумать о ее голосе! Мама ведь не пела, а если порой и напевала что-нибудь, вспоминая французскую песенку, то звучало это как-то зазывно фальшиво. А в прохладном, прозрачном голосе Искуи можно было утонуть, как в бассейне.
Наутро после тяжелых сновидений ночи – один сон сменял другой – Стефан свистом подозвал Сато, которая, как всегда, караулила неподалеку от места сбора шайки Гайка.
– В доме внизу живет кто-нибудь?