Как только стало известно, что мухтар Товмас Кебусян построил для себя деревянный дом, его шестеро коллег тоже принялись за дело и не успокоились до тех пор, пока, будучи сами не менее достойными старостами своих общин, не получили право построить такие же рубленые дома, и, разумеется, на Алтарной площади. Но наикрасивейшим творением папаши Товмасяна так и остался правительственный барак, имевший не только окна и двери, но и крытый дранкой, которую предоставил мухтару сам строительных дел мастер. Прочность этого здания, пожалуй, следовало считать воплощением смелых надежд оборонявшихся. В нем имелось три помещения: посередине большое – зал заседаний и по бокам – два поменьше. Правая, боковая комната была отделена от зала прочной бревенчатой стеной, – этот закуток предполагалось отвести под государственную тюрьму на тот случай, если бы понадобилось изолировать какого-нибудь отчаянного злодея. Однако Тер-Айказун придерживался мнения, что камера подсудимых вообще окажется лишней. Левую комнату выделили аптекарю Грикору. А он возвел между собой и политикой высокую стену с узким проходом, сложенную из книг. За этой стеной стояла кровать. Свои изящные тигелечки, вазочки, реторты он разместил на стеллажах, а бидон с керосином, табак и всевозможные щеточные изделия отсутствовали, так как были переданы в общее пользование. Таким образом, барак объединял в себе не только парламент, министерства и суд, но и библиотеку и университет. Здесь ведь аптекарь Грикор принимал своих учеников – учителей, дабы поучать их. Но с каждым днем маэстро все реже покидал свою раковину. Ограждая себя таким образом, он, возможно, стремился избавиться от ощущения всеобщего плена, которое царило на Дамладжке. А возможно, что таким способом он убеждал себя: раз я их не вижу, то никаких перемен и не произошло. Часами он неподвижно сидел на кровати, изредка доставал с полки ту или иную книгу, но тут же аккуратно ставил ее на место. Тело его зримо крючилось. Да и учителя, занимавшие теперь разные посты в лагере, навещали его редко, ибо он уже не множил их знания небылицами из всемирных наук, а презентовал такие мрачные истории с глубокомысленной моралью, от которых слушатели старались поскорей убраться восвояси. По этой причине Грант Восканян испытывал к высокочтимому сильнейшую неприязнь, что говорило скорей в пользу нынешних его военных амбиций, чем прежних поэтических. «Старик не в своем уме», – пренебрежительно говорил он о Грикоре коллеге Шатахяну. Однако тот с ожесточением защищал оскорбляемого маэстро. Когда созывались большие и малые совещания, аптекарь не покидал своей каморки, но сидел, обратив свое желтое лицо к собравшимся в зале, и глядел на них, так, будто вообще не понимал их языка. Ночами он частенько поднимался с кровати и садился перед бараком. Моргая, он смотрел на вечный огонь под алтарем, а то и на два. керосиновых фонаря, освещавших площадь. Прислушивался он и к звукам и шорохам, доносившимся из шатровых проулков, да и из самих шатров. Каждые полчаса появлялся ночной патруль и непременно приветствовал аптекаря. Но он не отвечал, а только не переставая покачивал головой. Это можно было принять за жест беспредельного удивления, которое он не в силах был побороть, в действительности же это были первые признаки распада его телесной оболочки.
Вот мы и увидели, и увидели не без умиления, что это крохотное человечество в пять тысяч душ совершило скачок, повторив весь долгий путь, проделанный цивилизацией. Прибыло оно сюда наверх чуть ли не с голыми руками. Немного керосина, несколько свечей, самый необходимый инструмент, – вот и все культурное достояние, прихваченное с собой. Первый же ливень уничтожил одеяла, постели, простыни, циновки, – все, что было от удобств. И все же ни со всех сторон наступавшая на них неотвратимая смерть, ни лишения не погасили душевных потребностей – тоску по вере, порядку и разумному, по духовному возвышению. В воскресенья и праздничные дни Тер-Айказун, как обычно, читал проповеди. На школьной площадке шли занятия. Семидесятилетний Алтуни и Майрик Антарам привели лазарет в образцовый порядок и без конца сражались со всеми инстанциями, только бы добыть для больных лучшее питание. Если сравнить жизнь с той, что была в долине, то общая мораль была здесь даже выше. На осунувшихся, бледных лицах появилась печать определенной удовлетворенности.