Павел окреп настолько, что помогал сестре делать грядки — граблями разбивал комья сохнущей земли. В соседнем огороде он несколько раз видел Пелагею. В первый день он издали коротко поклонился ей и отвернулся. Почувствовал на щеках лихорадочный, тугой румянец. Ни он, ни Пелагея не делали попыток увидеться, и Анна понимала их и не пыталась ускорить ход событий. Да Пелагее было и недосуг — еле поспевала везде. Торопилась и Анна: с огородом она, за колхозными работами, припозднилась.
Подошла родительская суббота, и, как Анне ни хотелось сходить на кладбище, терять день она не решилась. Попросила Павла, и тот от нечего делать согласился. С детства еще помнились ему тихие, благостные дни родительских суббот, когда все село тянулось на кладбище посидеть над родными могилками. Анна напекла ему оладий, сварила несколько яиц. Завязала все в узелок — раздать на кладбище богомолкам за помин души.
Народу на кладбище оказалось мало, куда меньше, чем в те годы, и Павел удивился — то ли веры в людях стало меньше, то ли за делами некогда. Он с трудом нашел могилы отца и матери: стояли они когда-то на отшибе, в молодом зеленом березняке, а теперь столько понаселилось вокруг! Но могилы выглядели аккуратно — Анна за делами не забывала и о стариках. Павел с горечью подумал, что вот, старое умирает, а молодое растет, и все почему-то видел перед собой востроглазую девчонку Пелагеи.
Сколько сидел Павел — он не знал. Поднималось и припекало солнце, откуда-то издалека, из-за реденьких, еще не оперившихся березок, доносился тихий, упокойный благовест. Над маленьким старым кладбищем, над могилами и головами живых, над крестами и березками раскинулось бездонной синевы вечное небо. Все дышало здесь земным нетронутым покоем. Павел подождал, не подойдет ли кто, кому, как наказывала сестра, можно отдать узелок и попросить помянуть рабов божиих Данилу и Меланью, но богомолки, как на грех, обходили этот далекий, глухой угол кладбища. Или их действительно меньше стало?
Сумрачный, тихий, разморенный думами, Павел не спеша шел между могилами. Он знал о своей опасной болезни, но — странно — не боялся ее. Он не мог представить себе, что однажды, вдруг, не будет ни света и неба, ни вот этой каменистой, ощутимой сквозь прохудившиеся подметки, дороги. Но что-то надо было делать, не сидеть же век на шее сестры. Нужно было чем-то жить. Но как?
Деревня была маленькая — тридцать дворов. Да и то еще разрослась за военное время; раньше на этом месте была лишь заимка деда Пелагеи — угрюмого, прожившего что-то около ста лет пасечника Луки. Откуда и как он сюда попал — никто толком не знал. Много в те поры тянулось в эти края беглого люда. За молочными реками, за кисельными берегами брел народ из безземельных российских губерний. Алтайская глухомань казалась обетованной, ласковой землей. Для сохранности от поборов и тягот забивались в самые что ни на есть углы и тут, матерея, обрастая добром, пускали корни, селились навечно. Шли годы, а над заимками, таежными деревнями только густел хозяйский ситцевый дух, нелюдимый, кержацкий. Это потом они, бородатые, угрюмые хозяева, будут пороть вилами новых незваных пришельцев, спасая от конфискации уже изрядно подопрелые закрома; это они раздуют пламя кулацкого мятежа, пытаясь остановить тягу изголодавшихся крестьян к колхозам. И много еще останется от сгинувших годов на будущее, и потребуются великие труды, чтобы повыветрить, истребить затхлый дедовский дух из этих мест. Понадобятся известковый запах строек, дымные горизонты заводов и фабрик, машинный лязг колхозов и МТС, — и только тогда дрогнет старина, отступая, стушевываясь и погибая. И все же многим еще будет разниться эта далекая окраина большой страны, несмотря на то, что жизнь идет и новое наступает неодолимо — наступает гравийным трактом Восточного кольца, протянувшимся до самой китайской границы, гудками пароходов, напоминающими теснинным речным верховьям о завтрашнем времени. И поразится, попав сюда, свежий человек: да, велика страна и много на земле еще работы…
Задумался Павел: куда же податься было здесь? В артель? Не с его здоровьем. В колхоз?.. Павел озабоченно сокрушался — лучше, конечно, в МТС. Работа бы там ему нашлась, но как-то больно было опять срываться и ехать на новое место, — Павлу, достаточно намотавшемуся по свету, до того согревающим показался уют старой, помнившей еще материнские руки избы.
А жить надо было.
Кладбище кончилось, и Павел с узелком в руках медленно побрел по дороге. Над дорогой, над кустарниками стригли воздух ласточки.
— Павел Данилыч! — внезапно услышал он чей-то знакомый голос и очнулся.
Оглянувшись, даже оторопел: Пелагея! Смущена была и она, — стоя друг против друга, они смотрели и конфузливо смеялись глазами. Пелагея нарядилась празднично, богато. Изменилась она неузнаваемо — цвела пышной бабьей красотой. Но что-то в ней оставалось и от той девчонки, испуганно убежавшей в калитку. Только что?
— Что ж вы, Павел Данилыч, узелок обратно несете? — с неуловимой ноткой заигрывания спросила она.
Павел развел руками, кашлянул.