Ноги гудели: остаток вечера Ульяна бесцельно прошаталась по городу, пытаясь, подобно Егору, раствориться в толпе людей. Не работало. Раствориться она могла бы для кого-то, но ведь у себя же она оставалась. Двигалась, что-то ощущала, о чём-то думала, цепляла слухом шум шин и рёв моторов мотоциклов, мужские голоса и напевы уличных музыкантов. Что-то делала: в попытке облегчить собственное состояние отдала уйму денег за элементарную услугу, десять раз повторив мастеру, что во всём уверена. Ну… Будто бы и впрямь малость полегчало. Она знала, где найдет саму себя вечером – дома. Знала, что её завтра наступит, а потом наступит послезавтра. Видела примерный вектор движения. Не выходило у неё раствориться – жизнь продолжалась.
Как очутилась у собственного подъезда, не помнит. Помнит, что оттягивала этот момент, как могла. Здесь было особенно больно и пусто: всё вокруг напоминало о человеке, которого тут больше нет. Каждая выбоина в асфальте, каждый куст сирени, каждое светящееся или тёмное окно, лифты, каштан, люди, машины – всё подряд ассоциировалось с ним. Здесь оживали воспоминания. Здесь она видела миражи. Видела его. У мотоцикла на парковке, с сигаретой у урны, с торчащим из кармана сливочным стаканчиком или на корточках над раздолбанным красным «Аистом»{?}[Аист – марка велосипедов, выпускавшихся в СССР на Минском мотоциклетно-велосипедном заводе. Продолжают производиться на белорусском заводе «Мотовело» под торговой маркой «AIST»]. С её неподъемным школьным рюкзаком – всегда через плечо. С гитарами. У соседнего подъезда – с пакетами продуктов для баб Нюры. В кепке набекрень с волейбольным мячом под мышкой. Верхом на поверженном Стриже. Видела, как он обречённо раскачивает соседскую малышню на старых скрипучих качелях, которых давным-давно нет. Как покорно замер в кольце её рук. Ведёт домой из сада. Распахивает перед ней дверь такси. Как пропускает мимо ушей язвительные комментарии. Как задрал голову и проверяет окна. В косухе. Джинсовке. Майке-алкоголичке. Водолазке. В карго. Дырявых джинсах. Широких штанах. Бриджах. В графитовом пальто нараспашку. В полосатом свитере, что давно ему мал. Видела его взрослым, ребёнком, подростком и вновь взрослым – тут и там, везде. Кадры сменяли друг друга, менялся возраст, образ, занятия и окружение. Времена года. А вихры, прищур и кривоватая усмешка оставались.
Каждый квадратный метр их двора принадлежал ему.
Им.
Здесь, у двери квартиры Черновых, всё начиналось, и здесь же потерялись все ниточки. Осталась лишь одна – хрупкая, как невесомая нить паутины, фактически невидимая, надеяться на неё нельзя. Но, стоя перед собственной дверью со связкой ключей, Уля понимала, что не может не потянуть и за неё, блеклую и тонкую. Что должна спросить ещё одного человека, который теоретически может хоть что-то знать.
— Мам… — голос звучал откровенно слабо, но родительница всё-таки услышала его из недр дома.
— Вернулась? — преувеличенно воодушевленно отозвалась мать. — Молодец, наконец-то погуляла. Иди сюда, я от плиты отойти не могу.
— Мама… — пройдя на кухню и опёршись на косяк, вновь позвала Уля. Подозревая, что взгляд граничит с безумным, спрятала его, склонив голову и занавесившись волосами. — Может, ты что-то слышала? Может, ты знаешь, что у него случилось?
— У кого? — беспечно переспросила мама, продолжая орудовать лопаткой. Скворчало масло, воздух пропитался запахом жареной картошки, от которого Ульяну вдруг резко затошнило. Или не от запаха это. А от притворства в мамином фальшиво бодром голосе.
— У Егора, мам.
«Хватит делать вид, что его не было в нашей жизни…»
— Не знаю, — пробормотала она растерянно. — Откуда? Я ж в институте с утра до ночи, а твой шалоп…
Внезапно послышался звон: должно быть, металлическая лопатка выпала на пол из маминых рук, наверняка измазав жиром её драгоценный кафель.
— Уля! Ты что же натворила?!
«М-м-м… Заметила…»
Губы скривились, пытаясь сложиться в некое подобие улыбки, но выходила гримаса.
— Не нравится? — равнодушно уточнила Ульяна. Мама всю жизнь боготворила и молилась на её косы до пояса. Которые теперь не заплетёшь.
— Да что ж ты?.. Да зачем же?.. Ты же так их любила… — запричитала она. Вот тут-то в голосе искреннее расстройство и зазвучало. Скорбь зазвучала. По волосам.
Ульяна глядела на неё и отказывалась верить своим глазам: на мамином лице отражалось всё горе мира, она действительно убивалась сейчас из-за такой ерунды. А судьба человека, с которым они делили лестничную клетку двадцать два года, судьба сына её подруги, что семь лет был вхож в этот дом и заботился о её кровинушке, совершенно её не волновала.
— А теперь не люблю, мам, — обессилено признала Ульяна. Руки переплелись на груди, отвечая на неосознанный порыв создать между ними барьер. Смешно и, наверное, страшно – хотеть отгородиться от собственной матери. — Раз – и всё. И нету. Я другая. Я больше не твоя наивная девочка. Волосы, мам, не повод убиваться, понимаешь? — голос заскрипел, как старые ржавые петли, задрожал и сорвался. — Не потеря! Человек – потеря, а волосы – херня!