Из Петербурга выставка перекочевала в Москву, а затем в сопровождении Перова и Мясоедова побывала в Киеве и Харькове. «Ну, друзья, — радостно говорил Крамской, — теперь мы зашагали. И путь нам предстоит долгий и нелегкий».
Квартира Крамских снова полна гостей, и неизменный артельный самовар, начищенный до блеска, празднично возвышается над столом, веселит душу. Горячий пар клубится над ним.
— Да ведь и то сказать, — восклицает Якоби, — на этом самоваре держится русское искусство!..
Все возбуждены, веселы. Первый успех окрылил художников, вселил уверенность: да, да, они вышли на правильный путь, кое-кто уже высказывает свои соображения относительно организации второй выставки — ни в коем случае нельзя ее отдавать на откуп Академии… Споры, шутки, смех, подтрунивание.
— А вы не догадываетесь, господа, с кого писал главную фигуру в «Охотниках» Перов? — спрашивал Клодт, многозначительно поглядывая на Волкова. Тот не оставался в долгу:
— Представляете, барон Клодт возомнил себя пейзажистом, а что такое пейзаж — толком еще не разобрался. Иван Иванович, скажите барону, что осина и ель — это не одно и то же.
— Минуточку! Слово Николаю Николаевичу Ге, он все-таки с императорами дело имеет…
Ге отмахивался, застенчиво улыбаясь, и подсаживался к Шишкину.
— Ну что, Иван Иванович, какие известия от Васильева?
— Жалуется на тоску, но работает. Грозится к следующей выставке всех перещеголять.
— Дай-то бог, дай-то бог!
Федор Васильев вот уже несколько месяцев жил в Ялте, лечился. Прошлой зимой, катаясь на Тучковом катке, хватил однажды сгоряча горсть снега, сильно простудился и заболел. Врачи определили чахотку, посоветовали уехать на юг… И всех теперь волновала его дальнейшая судьба. «Боже ты мой! Да что же мне делать?! Я все-таки думаю, что судьба не убьет меня ранее, чем я достигну цели», — мечется Васильев, ищет выхода, и каждое слово в его письмах — крик души. И Крамской, которому адресованы эти слова, говорит, что если бы он, Федор Васильев, достиг своей цели — русское общество обрело бы в его лице великого художника…
— Да, да, я в этом совершенно убежден.
Входит Софья Николаевна — все взоры на нее — и с подчеркнутой торжественностью объявляет:
— Самовар готов. Будем пить чай.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Стало привычным: если нет Шишкина в Петербурге, ищи его в лесах либо в Мордвиновских, близ Петергофа, либо в Залужских, в Дубках или Сестрорецке, либо еще дальше — в дорогом ему Закамье. Шишкин бывал на родине часто. И в то лето он снова отправился в Елабугу. Стояла отрадная пора сенокоса. Шумные июльские дожди, стремительно проносились над лесами и пашнями, цветное коромысло радуги одним концом падало в Каму, а другим в Тойму, и все вокруг звенело, сверкало, полнясь бодрящей свежестью.
Как всегда, поднявшись на пригорок, откуда открывался вид на Елабугу, Иван Иванович не выдержал, соскочил с возка и пошел пешком. И еще издали увидел на высокой круче, за городом, у слияния Тоймы и Камы, городищенскую башню, восстановленную отцом. Высокие редкие облака неслись по небу, над красными соснами, над каменной башней…
Шишкина поразило в тот приезд запустение отцовского дома. Матери уже не было, и дом без нее как бы осиротел. Отец заметно сдал, постарел, жаловался на то, что жизнь прошла, а ничего хорошего не сделано.
— Вся надежда на тебя, — говорил сыну. И показывал свои тетради, исписанные мелким аккуратным почерком. — Тут вся история нашего города. Достало бы сил довести до конца… — Грустно улыбался. — Может, потомки окажут уважение, помянут добром. По крупицам собирал… — Отец опять замолчал. Голова у него совсем была белая, на лице прибавилось морщин, руки дрожали, и эту дрожь ничем уже нельзя было унять.
— Сколько времени да сил потрачено на всякие ненужные дела и хлопоты! А ведь мог и я сделать такое, чего уж теперь не сделаю. Поймал синицу, упустил жар-птицу… Вот и Николай мог стать человеком, если бы силу в себе нашел да твердость. А что вышло? Такое богатство в себе загубил. Ты, Ваня, молодец, что на своем поставил. Да и теперь мой тебе совет — будь сам себе судьей, своей дорогой иди. — Поинтересовался: — Картину задумал новую?
— Задумал.
— А как замыслишь чего, так и потянет на родину… — не без удовольствия отметил. — Большую картину задумал?
— Большую. Хочу написать сосновый бор. Да так написать, чтобы всякий, кто на нее посмотрит, понимал, какое это счастье — жить, ходить по родной земле, дышать полной грудью…
— Сумеешь? — спросил отец. В то лето они виделись в последний раз. Вскоре отца не стало. Правда, последние дни его были озарены радостью запоздалой удачи: он дописал «Историю города Елабуги». Книга была издана в Москве. Археологическое общество избрало Ивана Васильевича своим почетным членом, но жизнь была уже позади.
Следующей весной Шишкин уехал под Лугу. Много работал на воздухе, возвращался поздно, нагруженный этюдами. Одежда и руки пропитались смолой, запахами лесных трав. В его работе появилось нечто новое, не похожее на все прежнее — мягкость какая-то, раздумчивость, взгляд стал острее и глубже.