Он сразу стал писать протокол под мою диктовку и не давал мне возможности заниматься подробной трактовкой стихов. Читала, значит, читала, значит, было распространение. Эх, если бы не наша юридическая безграмотность! Как было бы просто отвечать: «Не читала», но я продолжала свой «симпозиум литературоведов».
Из новых идей я попыталась с Алексеем Ивановичем провести такую: я утверждала, и надо сказать, это было абсолютной правдой, что той подборки, которую мне предъявляло ГБ, никогда не существовало. Толик никогда не читал стихи, упирая на их политическое звучание. Каждый раз, приходя к нему, друзья слушали то, что было написано недавно. А здесь — я не очень ещё владела их демагогией и всё же пыталась объяснить Алексею Ивановичу, что этот «криминал» следователи составили сами из тенденциозных соображений.
Теперь я понимаю, что и эти доводы абсолютно ничего не значили для следователя. Дело уже создавалось, видимости того, что они пресекли преступную деятельность, для суда было достаточно. Всё остальное — уже детали. Но расколоть он меня всё же пытался.
Завёл разговор о единственных печатных подборках, которые им удалось найти. Печатала стихи Толика моя тогдашняя приятельница Матильда на пишущей машинке моего однокурсника Аркадия Соколова. Матильду один раз вызвали на допрос в ГБ, и с той поры она исчезла — не позвонила, не пришла. Что поразительно — я даже случайно её больше ни разу не встретила, как будто страх, испытанный ею в ГБ, сделал её в дальнейшем невидимой. Но Алексей Иванович напомнил мне о Матильде:
— С какой целью готовилась подборка?
— Для журнала.
— Ну что Вы, Елена Александровна. Вы так и скажите своей подруге: «Матильдинька, это всё я предназначала для печати».
Матильдинька! Я, действительно, её так называла. Слушали разговоры? Она сказала? Но не думать об этом, не думать…
— А если мы вызовем Аркадия Соколова?
Я всё время знала, что могу позволить себе только один взрыв. Даже если он будет искусственным, всё равно ненависть прорвётся и будет труднее контролировать себя после. Но в эту минуту такую вспышку я себе разрешила:
— Ну, конечно, вызывайте. Если человек разрешил своей однокурснице воспользоваться своей машинкой — вызывайте. Как же можно допустить, чтобы между людьми были хорошие отношения, сохранялось доверие?!
— Не волнуйтесь, Елена Александровна, мы Соколова не вызовем.
Теперь, когда прошло столько лет, я думаю, почему я тогда так сражалась. Соколов впоследствии проявил себя как стукач. Но ведь не могла же я чувствовать это, не могла…
Успокоив меня таким образом, Алексей Иванович, безусловно, проявил себя как психолог. Он вообще понимал людей, неплохо использовал эти знания в своей костоломной работе.
Шёл допрос, шло время. Вдруг в трубе что-то загремело, как будто посыпались камни. И мне так захотелось, чтобы Большой Дом рухнул, пусть бы даже нас засыпало вместе с ним.
Лесников поднял голову от протокола:
— Старый дом. Разрушается.
— Да, малосимпатичное здание.
— А мне тут нравится.
— Дело вкуса.
Перешли на разговоры. Я не подтверждала их ни на одном допросе.
— Елена Александровна, расскажите мне о разговоре между Вами, Вашим мужем и Андреем Бабушкиным о новой революции в России.
— Никогда ни от своего мужа, ни от Андрея Бабушкина я не слышала ничего подобного.
— Эх, Елена Александровна, как Вы неосторожны! Ну, подумайте ещё, ну, скажите хотя бы, что не помните.
— Алексей Иванович, запишите, пожалуйста: никогда ни от своего мужа, ни от Андрея Бабушкина я не слышала разговоров о новой революции.
— Рисковый вы человек, Елена Александровна! Ну, как же Вам отказать в такой просьбе — запишу.
Мой допрос проходил в день Толиного рождения — 5 сентября. Я попросила Лесникова в честь такой даты передать мужу плитку шоколаду. Он отказался.
— Знаете что — напишите ему записку. Я передам.
Дал мне бумагу и вышел. Не помню, что писала, не помню, как вышла из Большого Дома. Но эту мою записку Толик получил. И позже, в одном из первых после долгого молчания стихов сказал о ней: «Твоё письмо — моё Евангелие и в будущем и в настоящем…» Настоящего тогда у нас не было, будущее было неизвестным и пугающим.