На общем было всё то же — пересадки, штурм вагона, вытряхивающая душу поездка Явас — Озёрное, Озёрное — Явас. И почти тот же — разве чуть полегче рюкзак. Опять надежда, что удастся покормить, а главное — передать тёплые вещи и посылку. При строгом режиме разрешаются лишь две бандероли в год по килограмму каждая и одна посылка в пять килограмм. Так чтобы не уходили драгоценные граммы на ящик, чтобы все продукты были целые и свежие, естественно, везёшь. А общее свидание — всего четыре часа и, самое невыносимое — в присутствии надзирателя.
На этот раз надзирательницей была толстая баба с неподвижным лицом. Думаю, репрессивно-карательная система вывела уже особую породу людей. Ничего человеческого не проступает на этом лице при виде чужого горя. Сесть рядом — нельзя, говорить о чём-то важном невозможно, покормить — не положено. Ну, хотя бы плитку, одну плитку шоколада… Запрещено.
Не знаю почему, тут я не выдержала. Не плакала в другие, более страшные минуты, а тут слёзы.
— Послушайте, Вы же женщина, Вы видите: жена плачет. Ну, съем я эту плитку — ничего же не произойдёт, а ей будет легче, — попытался воззвать к этому каменному изваянию муж.
— Не положено.
После свидания пошла передавать посылку. И тут тоже какая-то запрещающая инструкция. Но теперь я уже не плакала. Распахнув дверь в кабинет опера, с нескрываемой ненавистью я сказала всё, что хотела — и об издевательствах, и о бесчеловечности, и о нарушении всех принципов морали.
Опер тогда был непохожий на своих коллег. Он слушал меня молча, опустив голову, не возражал, не прибегал к привычной для таких должностей демагогии и, когда я кончила, пообещал разобраться.
— А посылку принесите мне, я передам.
Кинулась в дом приезжающих, схватила приготовленные продукты, конечно, не удержалась — прибавила с полкилограммчика. Принесла.
— Будете перевешивать?
— Ну что Вы? Поставьте там.
Уехала довольная хотя бы тем, что удалось передать чуть больше. И всё же тогда мы с мужем решили, что на общие я больше ездить не буду. Три дня дорожных мучений, четыре часа лагерных. Не надо — подождём личного, благо уже недолго осталось.
Поэтому телеграмма из Саранской тюрьмы оказалась полной неожиданностью:
«Если успеешь до пятницы, приезжай на общее свидание».
До пятницы оставалось пару дней. Сборы, билеты. Выехала в Москву и в четверг вечером должна была улететь в Саранск.
Домодедово. Сидим в самолёте, ждём. Полчаса, сорок минут… Объявляют: «Самолёт неисправен. Не полетит».
— Когда же отправка?
— Неизвестно.
А завтра пятница, последний день…
Я уже давно была членом Союза журналистов и, конечно, знала, как действует этот билет Союза на многих. Но до сих пор никогда его не использовала. А тут, выхватив из сумочки свою красную книжечку, во главе пассажиров нашего рейса я бросилась искать начальника аэропорта.
Нашла его дома. Добилась того, что мне дали его домашний телефон. Говорила, видимо, как власть имеющая, иного ведь разговора в таких местах не понимают. Как бы то ни было, но через три часа самолёт был готов к полёту, и утром мы приземлились в Саранске.
Тюрьма. Потом от мужа я узнала, что в политических лагерях вообще такая практика: забирать зэков в саранскую тюрьму «для промывки мозгов», для вербовки. Впрочем, о том, как здесь оказался Толик, и почему было разрешено свидание, я догадалась сразу.
Прежде, чем пустить в камеру, меня принял начальник тюрьмы подполковник Косолапов. Его часовой монолог мне удастся передать лишь выборочно, но зато близко к тексту:
— Я говорю Вашему мужу: почему Вы не хотите нам помочь? Ну, вот видите Вы, как какая-нибудь гидра сбивает с толку молодых парней. Придите, скажите. Ведь от этого всем только лучше будет.
— Вот приходят сюда два брата Залмансоны, — рассказывая о героях так называемого «самолётного дела», евреях, пытавшихся похитить самолёт, чтобы уехать в Израиль, невысокий Косолапов показал на притолоку двери и расставил руки, изображая ширину плеч братьев: — Приходят и говорят: нам с вами разговаривать не о чем, мы ждём-не дождёмся, когда уедем на свою историческую родину. А я им в ответ: «У вас ещё двенадцать лет впереди, идите и подумайте, где ваша родина». Но Ваш ведь муж не собирается уезжать. Он вернётся, будет устраиваться работать, нас могут спросить о нём… Я прямо сказал Вашему мужу: «Вы не любите Вашу семью, Вы не хотите скорее с ними увидеться…»
Весь монолог я молчала. Надо сказать, мне даже вчуже любопытно было послушать все эти доводы, а главное, важно было не испортить, не сорвать свидания с мужем. Но на словах о нелюбви к семье внутри у меня сами собой зазвучали слова некрасовских «Русских женщин»: «Нет, я не жалкая раба, я женщина, жена. Пускай горька моя судьба, я буду ей верна. Вот если б он меня забыл для женщины другой, в моей душе достало б сил не быть его рабой».