И только все это представилось Ване… На миг лишь… Что давят, топчут его, как хотят над ним измываются… Что не человек он уже, привыкший уважать и представлять себя и теперь, и в будущем, достойно и гордо, не боец (молодой, неопытный, необстрелянный пусть, но все же боец), не земляк старшины, не сын отца своего — любимого, доброго, гордого… Словом, не Ваня Изюмов, а червяк… Жалкий, ничтожный червяк, покорный уродливой, бессмысленной силе. Только представил… Как все восстало, возмутилось вдруг в нем, заставило разом собраться, сжаться в кулак, непроизвольно все мышцы напрячь, испытать что-то очень-очень знакомое, близкое, уже не раз пережитое… Да, да, так было, было уже! Что-то подобное. Когда мальчишками всем двором шли на соседский двор, когда однажды налетели на него беспризорники и он как мог от них отбивался. А в другой раз за городом у него хотели ружье отобрать (отец подарил, очень рано — Ване не было еще десяти). И все же однажды три мужика его отобрали. И Ваня рванулся домой, выхватил у отца из стола пистолет (отец в училище НКВД преподавал историю и философию и ему выдали браунинг). Под пистолетом, когда начал стрелять, мужики, бросив ружье, убежали. А отцу "строгача" закатили. Но отец и пальцем не тронул его, зато мать схватила ремень. Когда же Ваня вырвал его, она в него запустила тарелкой. И еще было раз… Очень похожее чувство. Весь в комочек так и собрался тогда, так и вцепился в последнюю кроху своей ускользавшей, уже глядевшей в пучину коротенькой жизни. Решил, дурачок, проверить себя, утвердить: через бухту широкую туда и назад переплыть. И на обратном пути сил не хватило, ногу свело. Кричать было некому. Закричал бы — воды бы сразу наглотался. Мальчишка вовсе, в четвертый класс тогда, кажется, только ходил, а не сломался, не дал отчаянию, страху себя победить. Все-таки выбрался, выплыл.
Но то, что творилось здесь, сейчас, было грозней и серьезнее. И был он теперь не мальчишкой: какой ни зеленый юнец, а все же боец. И не детский слабенький кулачок, не подаренная папой "берданка", не украденный у него пистолет, а орудие было сейчас у него. Пусть не наша, чужая, трофейная, а все-таки пушка — настоящая, боевая. И два ящика разных снарядов. Тоже не наших, немецких, но мощных, разрушительных тоже. И не один он был — с глазу на глаз с заклятым врагом. А с орудийным расчетом. Пусть не полным, собранным с бору по сосенке, танками еще не обстрелянным. Пусть! Но с расчетом был! С целым полком! И не только за себя отвечал, а за всех. За задачу свою, за приказ. За нечто еще более огромное, непреходящее, важное — отчизну свою, за народ. Да, это все так. Но ближе, вплотную к нему, вернее, даже, внутри, в нем самом… Со всем этим — бесконечным, вечным, большим трепетала, звенела, взывала о помощи и пощаде такая совсем небольшая и малозначительная в сравнении с войной, с великой задачей, а для него такая бесконечно огромная, бесценная и одна-единственная на все времена хрупкая жизнь. И он не хотел… Не мог… Был отчаянно против того, чтобы кто-то отнял ее у него. Он хотел жить! Как и все. Как и Пацан, и Игорь Герасимович, и заросшие черные молодые кавказцы. И все, все вокруг. И возможность остаться в живых сейчас была у них всех только одна: не дать этим танкам себя убить, раздавить. А их, врага проклятого, постараться убить, уничтожить. В землю вогнать его, сжечь, расстрелять. И победить!
И только ощутил, осознал это Ваня всем нутром, плотью всей воспринял, что другого выхода нет у них, только этот, там, впереди, куда он время от времени напряженно и настороженно вглядывался, на вздымавшемся всплесками дыма, огня и земли изуродованном склоне горы уже показалось что-то ползучее, rfekne, гадкое. Ваня так и замер, застыл у прицела. Пальцы на рукоятках штурвалов онемели, стали вдруг холодеть.
"Один, два… — невольно схватывал, подсчитывал будто враз зацепеневший, захолонувший от ужаса мозг. — Еще… Вон, вон…" Уже пять насчитал. И Ваня совсем обомлел и обмяк.
А они выползали и выползали из-за сплошной стены ходившего клубами свинцово-тяжелого черно-сизого дыма и пыли. За ней, в глубине, покуда невидимые, скрывались, подползали, возможно, еще. И Ване мерещились уже десятки их. И все, все сюда ползут, на них, на него. Словно жучки — малые, бурые, неторопливые. Так далеко, слава богу, они еще были, так далеко, что казались такими крохотными, безобидными, словно игрушечными и ползли очень медленно, не поспешая.