— Сказать этот гибрид матерого лоха с териархом, рожденный благородным аквархом, а жизнь закончивший презренным клептархом… — Онилин перевел дух от длинной инвективы и продолжил, — сказать он может все, что угодно, но, хлебнув молочка, бессмертным не станешь. На то воля Дающей нужна. А без воли Дающей в «несмертных» ходи, пожалуйста, а на бессмертного — алкай не алкай — без любви Аморы нет и бессмертия Амора.
— Опять на феню свою перешли, Платон Азарыч, — просопел через влажное сосало Ромка. — Кто такая Амора ваша? Одна из этих, как ее там, Драгоценностей…
— Лона, — снова пришел на помощь ученику терпеливый мистагог, — и не простая она Драгоценность Лона Дающей. Первейшая среди первых, блистающая среди сияющих. Ибо без Аморы, Любви Дающей, нет и Амора…
— А что есть? — бесцеремонно встрял недососок.
— Умора есть, понял, хлюпало недоношенное? Умора Амброза[170], — хитро ввернул еще одну сущность Платон и посмотрел прямо в наивно-дерзкие глаза подопечного.
Подопечный глаз не отвел. В них не читалось ничего, ни любопытства, ни страха, ни удивления. Полное отсутствие тяги к познаниям, с одной стороны, покоробило Платона, с другой — вызвало в нем легкую зависть. Надо же так восхитительно ничего не желать знать! А просто — желать. Желать без всякой рефлексии, без всякого осознания. Просто желать и сосать. Не всякому удается исключить это «знать» из тетрады «знать, желать, дерзать и сосать». Лохосу из нее достается первая тройка-пустышка, наказание Танталово. Баловням судьбы ступенькой выше выписывается триада осознанного наслаждения: «знать, желать и сосать». Расчетливые карьеристы, не наделенные от природы и каплей Аморы-любви, идут сухим путем знания и могут рассчитывать на самую безвкусную троицу: «знать, дерзать и сосать» — ибо без зуда желания нет и радости его утоления. Что касается истинных, званых и принятых адельфов из числа тех, кто становится водителем мистов и занимает высшие ступени Пирамиды Дающей, те идут влажным четверичным путем, не пропуская ни одного аспекта Работы. Но лишь единицы из СоСущих избавлены от утомительного подъема по должностной лестнице Братства: рожденные в чистой сосальности и свободные, точно кузнечики в поле, прыгать по ступеням вверх и вниз, те, кто избран не Советом СоСущих, а самой Аморой помазан в близости ея, лишь они могут идти двоичным путем безмятежности, опираясь на самую простую парадигму счастья — «желать и сосать».
Пока Платон размышлял, его рудимент инстинктивно приближался к источающему сладостный сок органу подопечного. И вот мист и его гог сблизились настолько, что соприкоснулись носами, инстинктивно наморщили их, втягивая для анализа воздух, затем внутри этих двух выдающихся сосунков что-то синхронно щелкнуло. Звук был не громкий, но ощутимый, как хлопок дверью дорогого авто. Ромка раскрыл рот от удивления: впервые в жизни он присутствовал при встрече рудиментов с непосредственным обменом сосальностей.
Начальник начал понимающе улыбнулся и, взяв недососка за подбородок, осторожно прикрыл им бессовестно обнажившееся сосало.
— Умора — это и есть первая душа несмертного, — продолжил Платон как ни в чем не бывало. — А сам несмертный — это Амброз, что в переводе означает нетленный. Умора не дает Амброзу разложиться, но сама она без внешних раздражителей не живет. Умора — спящая душа. И так ведут себя все терафимы[171]. Тихо, пока их не спросят. Что caput Крестителя Иоанна у черных епископов, что голова Бафомета Пана у палладистов, что Рулевого Ленина балда у коммунистов.
— А что, Ленину тоже башку снесли? — ошарашенно спросил Ромка.
— Нет, ему мозги вынули.
— А вместо мозгов что у него лежит, вата? — не унимался Деримович.
— Нет, камень, — спокойно ответил Платон, — специальный. Но это тебе еще рано знать. Ты пока со Стенькой разберись… А как он, кстати, в пещере своей передвигается, что за пальцы кусается? — спросил Платон и тут же сам последовал примеру Стеньки — прикусил ту часть своего языка, в которой, по его мнению, укрывался проэтический червь.
— Он летает, дядь Борь.
— Ты прибереги
— Нет, дядь Борь. Балда его как снаряд реактивный. Там, где, — и Ромка провел оставленным большим пальцем по шее, — как это вы говорили… а, ну да, усекли его, там у него вроде сопла. Воды наберет в рот, щеки раздует, а потом бац — и полетел. Ловкий, гад. Я даже руку вытащить не успел.
— А что он еще тебе рассказал?
— Какие ж то рассказки, дядь Борь! Натуральные втерки. Стенька ваш за триста лет так втирать намастырился, что заслушаешься.
— И чего же он тебе втер, недососль?
— А то втер, что, говорит, знает он ключик с водою живой. И если, мол, хлопцев ему дать, голов триста, он их водою тою окропит и с ними для меня полмира завоюет. Потому как бойцы те, как их там… ну да, ушкуйники, они как заговоренные станут — так, что ни пуля их не возьмет, ни клинок шемаханский[173].
— Так и сказал, шемаханский? — спросил Платон.
— Так и сказал. Я запомнил почему-то. В детстве, видать, читал хрень какую с шемаханским чем-то.