Оглашенный Гусвинский нес свое грузное тело под громкое улюлюканье бывших адельфов. Перемена статуса разительно переменила его облик. Когда-то осанистый, степенный и важный, теперь он едва волочил налившиеся свинцом ноги. Его лицо, обычно высокомерное и бесстрастное, сейчас, на пути к олигархической Голгофе, выражало… нет, не испуг и подавленность, как того следовало ожидать, а высшую степень удивления происходящим. Еще бы, ведь его положение в Пирамиде Дающей считалось совершенно незыблемым и, надо сказать, не без оснований: именно благодаря хлопотам и щедротам Гусвинского никогда не оставались внакладе ни жеребьевщик, ни комиссия по отпущению, ни сам капризный Азар в лице его высших жрецов. И вот так позорно, после стольких лет беспримерного служения Делу Баланса и потраченных взносов на Правду двух Истин, попасть под оглашение… Ему, медийному столпу, стать медным гадом на столбе позора…
«Но где же ошибка? Кто облагал[153]
его, кто?» — билось сознание отпущенца над неразрешимой загадкой. Да и обращаются с ним теперь так, будто он не почетный адельф высшего сосунства и единственный по сути званый медиарх земли Дающей, а обыкновенный лох с дырой в кармане и тертым «седлом» на спине. Теперь он «лохатый», отчего дистанция между ним и лохосом сократилась до крошечной разницы в комедии положений: если лох, как правило, опущен, то он, Гусвинский, отпущен. И отпущен как раз туда, где только и делают, что опускают…Последний путь медиарха Гусвинского по эту сторону «» выглядел почти триумфально: в центре каре, построенного из братьев-адельфов, в море огня пылающих факелов. Всего какой-то час назад многие из членов этой странной факельной процессии буквально распластывались перед ним, источая всеми рудиментами тела почтение и лесть, а теперь они с радостью плевали в него. И большинство отнюдь не символически.
Но худшее было впереди. И чем дальше, тем худшему предстояло стать
Процессия меж тем вышла к воде на прохладный песок. Адельфы, окружив Гусвинского кольцом, ждали мастера экзорциста, который и должен был возглавить церемонию прощания. От реки уже веяло свежестью, если не сказать холодом, и раздетый, в одном лишь опоясании брата, Гусвинский, словно в оправдание своей фамилии, теперь был покрыт синеватой гусиной кожей… К тому же его била крупная дрожь. Жалкий, но не жалуемый, оглашенный, но не обогретый, тщетно просил он братьев дать ему факел. А в ответ ему даже не тишина — только злобные усмешки и ставшие уже привычными плевки.
Дорисовав последний кружочек внизу загадочного рисунка, похожего на диковинную конструкцию из стержней и шаров, Онилин повернулся к своему неофиту и сказал:
— Так и пойдем, вверх по молочной реке… — сделав паузу, Платон ухмыльнулся, — ты какую сторону предпочитаешь, левую или правую?
— Это вы к чему? — насторожился Деримович.
— Я к тому, что в пространство двух правд можно войти слева или справа, по числу этих самых правд. Или берегов, если хочешь. Вот я тебя и спрашиваю, — сделав ударение на «тебя», сказал Платон, — ты с какой стороны идти предпочитаешь, с левой или с правой?
Почуяв неладное, Ромка внимательно посмотрел на рисунок. Где же он видел такой? Шары и трубочки… Да-да, на письменном столе в кабинете Нетупа — у него много таких было. Все были сделаны из тяжелого блестящего металла с сероватым отливом. Одни конструкции стояли себе просто так, другие покачивались, третьи вертелись и кувыркались. Как-то несолидно для локапалы северо-восточного локуса! Но взгляд от них отвести было очень сложно — тысячи движений простых механизмов складывались в удивительный танец, как ее там Нетуп называл, мировой гармонии?
— Чего замер, не ужалил кто? — Платон посмотрел ученику в лицо. — Так тут вроде Чурайсы с окочурами не бродят и Ширяйлы ширами не размахи…
— Я по центру, дядь Борь, — оборвав патрона на полуслове, решительно рубанул недососок, пытаясь своим нестандартным ответом избавиться от предложенного выбора. Который, как и все у Онилина, явно содержал подвох.
— Прекрасно, мон ами, — Платон потер руки. — По центру, так по центру. А плавать ты умеешь по центру?
— Думаю, не разучился. А что, центр по реке идет?
Платон не ответил. Ступив ногой на деревянный настил, он прошел до середины понтонного причала, оглянулся, поманил Деримовича пальцем и направился к дальнему концу шаткого сооружения.
— Ну так скажи мне, недососок Нах, — заговорил Онилин, дождавшись у себя за спиной нетерпеливого дыхания ученика, — а зачем тебе это, ну, в берега входить?
— А чтобы потом никто меня ни Нахом, ни недососком не обзывал. Даже такие уважаемые наставники, как вы, Платон Азарович.