— Эй, ребята, без баловства! — закричал Дмитрий Данилович. — Если будете дурака валять и не свяжете скошенное, никому есть не дам, так и знайте!
Чем сильнее пригревало яростное июльское солнце, тем труднее было работать. Андрей давно уже весь взмок. Пот струйками бежал по его ногам, по спине, заливал глаза и рот, разъедал разгоряченную кожу. Андрей снял сорочку и продолжал косить. Но с каждым заходом взмахи его косы становились медленнее, руки деревенели, колени дрожали. Уже не вытирая пот, он косил и косил; высокая пшеница как будто наплывала на него, обступала со всех сторон, и ему казалось, что он, выбиваясь из последних сил, плывет в душном пшеничном море.
Но близок отдых. Уже выпрягает коней Антон Терпужный. Уже, присев у копны, вынула белую влажную грудь и кормит ребенка Лукерья Комлева. Уже начал клепать косу дядя Лука, а Таня Терпужная кинулась с котелком в лес.
— Э-гей! — закричал Дмитрий Данилович. — Давайте шабашить!
Ребята давно уже уложили на телеге рядочек снопов — устроили тень. Настасья Мартыновна вынимает из корзины ведро, разливает По мискам кулеш. Воя семья усаживается кружком. Часто, вразнобой постукивают ложки. Кисловатой свежестью отдают круто посоленные, чуток примятые помидоры. Трещит под ножом захолодавший в тени, чуть недозрелый арбуз, и уже по ребячьим щекам, подбородкам, сорочкам обильно льется сладкий прохладный сок.
Потом у одной телеги сходятся бабы и девки-соседки, у другой — заядлые курцы — мужики с парнями. Писаная красавица Лизавета Шаброва, ведьмина дочка, подложив руки под голову и раскинув стройные, исцарапанные стерней ноги, молча смотрит в небо, хмурит черные, как галочье перо, злые брови. Судачат о чем-то тихая Поля Шелюгина, жена Тимохи, и толстенькая Мануйловна, жена Антона Терпужного. Они накрыли лица белыми платками и лежат в сторонке, шепчутся.
А над тем местом, где отдыхают мужики, столбом стоит махорочный дым. Сидя на корточках, раз за разом, после каждой затяжки, сплевывает сивоусый Сидор Плахотин. Плетет небылицы неугомонный Капитон Тютин. Сладко посвистывают носами растянувшиеся под телегой дед Исай и дед Силыч. Лениво и устало роняют люди несложные слова:
— Ноне добрые хлеба уродились…
— Абы только градом не побило, гляди, духота какая. Это перед грозой.
— Молотилку с Волчьей Пади притянем…
— И кукуруза над провальем в рост поднялась, я глядел…
— Вот продадим хлебушек да прикупим к зиме скотинку…
Потом разговоры становятся все ленивее, смолкают совсем, и слышен только храп уморенных косарей под телегами. Немилосердно жжет солнце. По всему полю тянется душок хлебной пыли и прогретой соломы. На стерне, пофыркивая, мотая головами и хвостами, отбиваются от слепней разомлелые сытые кони.
Но как только спадет жара и начнут вытягиваться, удлиняться тени высоких копен, все пробуждается. Вновь стрекочут лобогрейки, монотонно посвистывают косы, шуршат снопы под загорелыми руками вязальщиц. И так до поздней ночи, изо дня в день — пока не закончится жатва и не раскинутся без конца и края голые белесые стерни, над которыми парит, разыскивая мышей-полевок, одинокий коршун.
Ставровы скосили свой надел позже других, когда на краю Огнищанки уже началась молотьба. За четверо суток Дмитрий Данилович с Андреем и Ромкой перевезли уложенные крестцами суслоны в подворье и начали, как это издавна установилось в деревне, ходить по дворам — помогать в молотьбе.
Молотилку и локомобиль огнищане взяли у ржанского арендатора Дашевского. К арендатору ездили Илья Длугач, Антон Терпужный и неразговорчивый Кузьма Полещук. Долго торговались, чесали затылки, ругали арендатора на чем свет стоит. Но сквалыга Дашевский все-таки выговорил три фунта зерна с каждого обмолоченного пуда. Скрепя сердце подписали договор.
Молотьбу начали с того конца, где жил Кузьма Полещук. Его хлеб обмолотили за сутки, потом перешли к леснику Букрееву, Демиду Кущину и Николаю Комлеву. Дмитрий Данилович с Андреем вышли в тот день, когда молотилку установили во дворе Павла Терпужного. Под клунями, у сарая, в тени высокого плетня, сидели и лежали люди: мужики с черными, запыленными лицами, бабы, закутанные так, что в прорези платков видны были только глаза. Старичок машинист, то и дело вытирая замасленные руки, сквозь очки поглядывал на манометр локомобиля, а здоровенный кочегар пихал и пихал солому в разверстую раскаленную топку. Тихонько шипел пар, по забитому скирдами току тянулся запах горячего металла, перегорелой золы, хлебной пыли.
Андрей видел, как из клуни в хату дважды пробежала, мелькая босыми ногами и озабоченно помахивая рукой, Таня Терпужная. Ему очень хотелось, чтобы она заметила его, но она не замечала, а все бегала с кувшинами и ведрами, отворачивая румяное лицо.
— Ну, давайте! — сказал машинист.