Он снова прошелся по горнице в глубокой задумчивости, потом с выражением безнадежности махнул рукой, будто начисто отсекая какую-то неуловимую, мучительную мысль, застегнул пальто и сказал, вздохнув:
— Прощай, Ганя.
— Прощай, Юра, — овладев собой, спокойно сказала она. — Мне жаль тебя. Может, ты и правда не такой, как другие ваши офицеры. Но пропадешь ты вместе с ними и — придет время — вспомнишь мои слова…
Ганя поднялась, взяла со стола медальон, вынула крохотный, связанный ниткой, давно уже сплюснутый временем пучок светло-русых волос, подержала на ладони, потом шагнула к плите, открыла чугунную дверцу и бросила на угасающий угольный жар. Волосы на секунду вспыхнули ярким пламенем и превратились в серый пепел. Медальон же она сунула в карман шинели окаменевшего Юргена и сказала строго:
— Это ты возьми… Все ж таки матерь твоя когда-то носила… Возьми… Может, перед смертью вспомнишь не только свою, но и всех матерей, над которыми вы надругались…
…Прошло совсем немного времени, и вот он, подполковник вермахта Юрген Раух, стоит в кромешной тьме новогодней ночи неподалеку от безмолвных русских окопов. Метет злая январская метель. Откуда-то из-под земли — так Юргену кажется — доносится глухая печальная песня. Слов песни нельзя понять, но он, охмелевший, уверен, что это поют заупокойный гимн — отпевают сами себя мертвые матери, о которых там, в Огнищанке, говорила ему Ганя. А со стороны странно притихших русских окопов слышен только шум ветра, и он страшит Юргена, этот невнятный, таящий немую угрозу шум.
Не пророчицей ли была молодая огнищанская вдова, мать троих детей, когда настойчиво убеждала его, что он стоит на краю провалья? Ведь «провалье» означает «пропасть»… Не бездонная ли пропасть ждет его в этой кромешной тьме? Разве он, штабной офицер немецкой армии, не несет ответственности за все, что творят сейчас его товарищи на засыпанной снегом русской земле? За смерть матерей и детей? За сирот? За искалеченных? За эти холодные, похожие на кладбище руины, в которых совсем недавно жили люди? И так ли уж чисты его руки? И что скажет он в свое оправдание, когда услышит подобный грому голос: «Встать! Суд идет!»?
Юрген вздрогнул, почувствовав на плече чью-то руку, резко повернулся и услышал пьяное бормотание капитана Зеегера:
— Т-ты куда исчез, Раух? Размышляешь о жизни и смерти, мюнхенский Гамлет? Плюнь на все в этом гнусном мире, он не стоит высоких размышлений. Пойдем, я угощу тебя прекрасным коньяком…
И снова Юргена охватила дымная духота тесного подвала. Он взял протянутую Зеегером кружку, на одном дыхании выпил обжигающий горло коньяк, поперхнулся, плюнул и проговорил безразлично:
— Правильно, Хельмут. Ты веселый гений. Черт с ним, с пропащим миром! Мне теперь все равно! Понял, Хельмут? Все равно…
В ту тяжкую зиму много мук пришлось испытать на Урале Елене Ставровой. Завод, на котором работал инженером ее отец Платон Иванович Солодов, после эвакуации оказался в таежном районе Свердловской области. Там, близ глухого поселка Ольховая Падь, завод надо было смонтировать в самый короткий срок. Рабочие сгрузили заводское оборудование на полустанке за шесть километров от Ольховой Пади, куда только начали прокладывать железнодорожную ветку.
Солодовых с дочерью и внуком вселили сперва в барак. Потом уже сами они перебрались в одну из комнат деревянного домика, к вдовому охотнику Иннокентию Самсонову, которого все звали дядей Кешей. Хотя этот угрюмоватый, немногословный мужик встретил нежданных постояльцев неплохо, Елена двое суток проплакала и, глядя на свое тесное лесное жилище, ходила как в воду опущенная. Вместе с Марфой Васильевной она привела комнату в порядок, горячей водой помыла полы и покрытые копотью стены, себе облюбовала угол у окна и завесила его двумя сшитыми простынями, над узкой железной койкой прибила фотографию Андрея.
Только на третий день, взяв с собой Димку, она пошла посмотреть поселок. Полторы сотни его рубленных из бревен домов и обширных, огороженных частоколом усадеб вытянулись вдоль берега узкой речушки. Электричества в Ольховой Пади не было, жители обходились керосиновыми лампами и, судя по всему, почти не общались с внешним миром. Однако в эту зиму поселок был до отказа забит эвакуированными рабочими еще не существующего завода: люди заполнили все дома, жили на чердаках, в сараях, на сеновалах, в армейских палатках, раскинутых на окраине поселка.
Война не ждала. Завод надо было строить и монтировать, не теряя ни одного часа, поэтому три тысячи мужчин и женщин работали днем и ночью: выравнивали площадку, рыли траншеи под фундамент, сооружали грубо вытесанные бревенчатые стены и, пока энергетики подводили линию высокого напряжения, устанавливали громоздкие станки. Как только темнело, зажигали костры и продолжали работу при их неверном, пляшущем свете.
Холода начались рано, вскоре ударили свирепые морозы, но работу никто не оставлял.