— К сыну еду, барышня! Уж второй год служит в армии. Вот, почитайте. — Старик снова шарит за пазухой, вынимает платок, ищет бумажку с адресом сына. — Бухарест, верно? Вон, глядите, что пишет: «Либо приезжайте ко мне, либо жизни себя лишу, а потом не плачьте обо мне». Трудно ему там, барышня! Языка не знает! Они ему приказывают: «Дряпте», а он не знает, право это или лево… А там, знаете, не так ногу поставь — и уже лупят…
— Разве в армии теперь бьют?
— А вы разве не знаете?… Бьют… бьют, чтоб их на том свете дубасили!.. Бросают на лавку и молотят палками, как цепами… У кого слабое сердце, тот сознание теряет, его водой отольют и бьют дальше… сколько приказано. А почему бы народ так бежал из армии? Даже штрафами не запугали, все равно бегут… Нет мочи, барышня! Так и мой Петро. Ая! А ведь он мне сын. Пишет: «Или приезжайте и привезите немного денег моему начальнику, или заказывайте заупокойную службу — аус тут мне». А где денег взять, если от податей, как от бешеных псов, не отвязаться!.. Берегла моя старуха себе на похороны несколько золотых дукатов… еще от прабабки достались ей… вот и отдала их. «На, говорит, вези. Меня похороните в чем бог пошлет, только бы он, упаси боже, на себя руки не наложил…»
Лесорубы сошли на одной из станций, которая даже не была освещена, просто кто-то вышел к поезду с фонарем. В вагоне стало почти пусто.
Гуцул вытер лавку полой сердака[66]
.— Укладывайтесь, барышня, без привычки трудно не спать. Укладывайтесь, а я постерегу ваши вещи.
— Вы сами ложитесь, я ведь к знакомой еду, а вам бог знает где придется следующую ночь провести… Меня ждет постель, и ехать недалеко…
— Как недалеко? Разве вы не в Бухарест? — На лице старика отразился такой испуг, что Дарка пожалела о сказанном. Он казался беспомощным ребенком. Разговор с контролером сделал его недоверчивым и окончательно лишил веры в собственные силы. — Ой, как же я доеду без вас, моя золотая? Да у меня только и надежды было, что на вас… А теперь я словно посреди реки остался… Огорчили вы меня, барышня, так, что и сказать не могу… Ой, мамочка, ведь они меня начисто там вокруг пальца обведут!
— Не обведут, только вы виду никому не подавайте, что у вас немного денег есть… А поезд довезет вас до самого Бухареста.
— Ох, довезет… довезет… Возил бы лучше их на тот свет… А вы на меня не глядите и не принимайте близко к сердцу то, что я говорю. Человеку всегда кажется, что его заботы всего важнее. А поглядишь — в каждой хате своего хватает. Вот гляжу на вас и думаю: разве радость погнала вас из дома, с родной стороны, от отца-матери? А я думаю, что моя беда самая горькая…
И, так приговаривая, он все-таки заставил Дарку прилечь на скамью, подложить под голову вместо подушки его тайстру. Как только девушка улеглась, она тотчас заснула. Сон был беспокойный, но крепкий, как под наркозом. Когда Дарка проснулась, в окнах уже серело. Гуцул сидел на том же месте, опершись подбородком на посох, не изменив позы с вечера.
За окнами расстилались бесконечные поля кукурузы.
— Мошии, — пояснил старик.
Дарка знала от домнула Локуицы, что «мошии» — это огромные земельные массивы, которые местные помещики, так называемые «бояре», обрабатывают по старой крепостнической традиции. Крестьяне здесь так бедны, что вынуждены ходить к барину на работу, а тот с помощью своих арендаторов и сельских корчмарей, которые есть в каждом селе и которые, в сущности, являются его агентами во всех других делах, управляет так, что весь летний заработок попадает в кассу арендатора. Ограбленный крестьянин, оказавшись в безвыходном положении, уже зимой за мизерную плату продает свои руки на будущее лето. Одним словом, мужик всегда находится на положении господского должника. И даже если такой бедняк умирает, долг его переходит на детей.
Поезд приближался к какой-то деревне. Низенькие, зачастую небеленые хатки-мазанки производили удручающее впечатление. Не оживляли эту печальную картину ни виноградники, ни цветы, в изобилии разросшиеся во дворах, — признак, что в хозяйстве нет даже кур. Единственными хозяйственными строениями были кошницы[67]
из лозы и четырехугольные загородки для овец, которые, верно, и зимовали на снегу. Лишь кое-где среди этого убожества мелькали побеленные, даже расписанные дома, крытые цинком, с высоким, обмазанным глиной и побеленным плетнем.— Видите, барышня, нигде люди не живут одинаково. Я иногда, прости меня, господи, думаю: а равны ли мы будем все там, в раю?
Поезд остановился. К нему подошли подростки и старые женщины с ведерками вина. Темно-лиловое вино сочилось у них между пальцами, стекало через края стаканов, а люди ходили от окна к окну, зазывая:
— Чине врей винул? Винул! Винул![68]
В вагон ввалилась толпа батраков, об этом можно было догадаться по мешкам зерна, которые люди волокли за собой. Они казались родными братьями лесорубов — такие же красивые, черноглазые, смуглые, с блестящей кожей, только еще более оборванные. В вагоне сразу запахло дешевым вином. Дарка поняла, почему они такие веселые. Все, не исключая и женщин, немного подвыпили.