А ливень все расшибался и наслаждался не то длиной своих сабель, не борьбой за чистоту нравов… Мотыльков вдруг стал различать меж его струями — осторожные шаги, ворчанье соседской собаки, хруст отмычки в замке, передергиванье затворов, свист веревок… Ругая преступную близорукость сыщиков, он в нетерпении поднялся и обнаружил, что танец с саблями давно кончился, казачьи сотни ускакали, и водопад низвергался с крыши его дома, а над крышами той стороны надорванные золотыми рогами мулеты облаков сушили закатный цвет, и чужой Глен Миллер озвучивал улицу ускользающим приветом Солнечной долины… Мотыльков сошел к дворовому телефону и звонил великолепной. Но натолкнулся на вечно молодую шатал. Вечная сетовала на скучные бытовые условия, меж которых, не относя далеко от себя ужин и картавя кусками, сообщила ему, что великолепная Ольга Павловна, блондинка, облекла свое роскошное тело в вечерний наряд, подогнав и материнские детали — тяготела к ретро? — и, выплеснув на себя полфлакона французской шанели, покинула кров.
Он вернулся, насквозь промокший, потому что угодил под целый Анхель — возможно, отдельные воды недослушали о всеобщем охлаждении к Мотылькову и выкарауливали именно его… Вернулся в досадах, но, вспомнив, как неутолимо старая гарпия заглатывала свои амброзии, ощутил едкую гастрономическую тоску, разом погасившую прочие орбиты.
— Ну что же, великолепная Ольга Павловна, принужден подавить мечты о вас и заняться утробой, — сказал Мотыльков.
Он придвинул к себе и второй прибор и выложил на обеих тарелках строго, как в планетарии, картошку и помидоры, и копченые куриные мощи, и селедочку в лиловой испарине, включил телевизор и, наполнив коньяком не наперсток, но почти кубок, торжественно поднялся.
— Дамы и господа, кто сегодня любит джаз, а завтра прокатит великую советскую родину! Празднество живота, посвященное вступлению Мотылькова в отчую землю… — начал он. Но, увидев на экране выразительно голодающих американских безработных, виновато потупился. — Итак, товарищ майор!.. Простите неудачную шутку, гражданин майор… За вас, дружище искусствовед! — и он чокнулся с коньячной бутылкой и опрокинул.
Банкет удался. Сбросив прохлаждающие пищеварение снежные джинсы, Мотыльков последовательно сжевал весь стол, выплюнув лишь несъедобные ножки. Но объявил всем, кто на него смотрит, что наутро сварит из них холодец. Вызвонит из любой глубинки Опушкина, проконсультируется о творческом воссоздании продукта и… И хлопнул по столу и выкрикнул:
— А теперь, маэстро, обоймите чарующими звуками! Только не вяжите мне Генделя и Баха. Немудрящее — я из народа. Сбацайте так, чтоб шуба заворачивалась!
Он снял со шкафа гитару и прикрикнул недохлопнутым дверцам, сочащим по капле галстук: ну-ка, что это, убрать сопли… долго и въедливо подтягивал струны, и, наконец, самая тонкая струна, нежно всхлипнув, лопнула. Мотыльков оторвал ее, скрутил лассо и набросил на горло искусствоведу.
— Хотите верьте, хотите — нет, уважаемый, но вы уже отработанный материал… — и, покрутив остекленевшим искусствоведом в воздухе, позволив ему прощальный круг над останками пира, зашвырнул под тахту. И ударил по струнам и запел:
Он восстал ото сна в воскресный полдень. И на новую голову раздумал исполнять холодец, но зато посетил по-соседски тесное заведение в следующем уличном номере и укараулил два литра несомненной микстуры. И, простив несовершенство вчерашнего дня и списав на драматическую конкуренцию меж предметами, вновь ожидал великолепную Ольгу Павловну, блондинку, и ее подсекающий ядовитый слог, и каскады летнего джаза.
Однако и в воскресенье крупнейшая блондинка не появилась.
— Вот каковы Дела! — сказал уязвленный Мотыльков великолепной и тем, кто на него смотрит; — Придется забыть ваше телефонное число до грядущего понедельника. Мотыльков уплыл от вас первым классом в круиз Одесса — дальний взгляд на турецкий берег — сон об Италии — Одесса. Хоть с малых лет я сложился как пассажир трамвая, у этого железного поезда огромный, огромный потенциал… Не с палубы же мне вам названивать, тут и за борт выплеснет!
Он произнес это и в самом деле — не на верхней палубе лайнера, укротителя морей, но в глубинах объятого почти погребальным звоном трамвайного поезда, который, сплюсовав в черный список — и Мотылькова, и всех тружеников, и вирусные инфекции, и слова-паразиты, неистово грохоча и швыряя целое от одной галереи окон к другой, вползал по рельсам — в утро нового дня.