Он напился чаю в Петербургском трактире, прошёлся окрестными улицами, полными пыли и лохматых бездомных собак с репьями на поднятых кверху хвостах, и воротился в трактир, не обогатившись ни одним наблюдением, так что начинал понемногу сердиться на себя за то, что прахом пустил ещё один день, раскутился, словно дни для него не имели числа и цены.
Лошадей по-прежнему не было, что скорее всего говорило о том, что ожидался проезд генерала. В трактире тоже не было никого, хотя время неторопливо подбиралось к обеду. Обедать ему пока не хотелось. Погадав-погадав, не отобедать ли всё же на случай, чтобы, чего доброго, не остаться голодным, если вдруг подадут лошадей, или повременить, поскольку, уж когда натолкнулся в дороге на неудачу, так теперь долго не подадут, он стал бродить туда и обратно по чистому, ещё влажному полу, присыпанному опилками, опустив голову несколько набок, заложив руки назад, обдумывая, начинать ли тотчас печатать всё, что написалось в Одессе[13], или пообождать, отправиться, как мечталось в Одессе, навстречу Жуковскому[14], послушать его, хотя и не самого верного, не самого разумного, но псе же глубокого и чуткого слова, от которого всегда есть чему поучиться, да порассмотреть всё написанное ещё раз до последней строки, да пообдумать — и от этих двух мнений, никак не уступавших друг другу, подобно баранам, уткнувшимся лбами, задымилась и заклубилась в душе безысходность, от которой никуда не сбежишь, хоть беги во всю прыть.
Эта внезапная безысходность бесила его. Он едва замечал, что уже не один, что кто-то двигался в зале, впрочем, без особого шума и без непременного трактирного грозного крика, и его раздражало и то, что он не мог разобрать, кто именно ходил и негромко разговаривал рядом, и то, что ему мешали твёрдо решить, в какую сторону отправиться дальше, то есть куда и кому отвезти второй том.
Между тем спокойный уверенный голос потребовал:
— Карту подай.
Он с некоторым неудовольствием, продолжая идти, обернулся на голос и обнаружил, что тот принадлежал крупному плотному человеку с коротко обстриженной головой, которая серебрилась, словно вдруг её окатило чистым светом полной луны, с глазами небольшими и серыми, смотревшими спокойно и властно перед собой.
Всё это он видел отчётливо, одно до сознания, плотно занятого иными соображеньями, не доходило никак, что это за человек и для какой нужды явился в трактир, словно для того одного, чтобы в деле самом важнейшем ему помешать.
Так же отчётливо он видел слугу. Патлатый, с розовым толстым лицом, молодой, одинаково широкий в плечах и пониже, парень тянулся почтительно и от усердия растопыривал красные руки, и дурацкая эта фигура с необъятной улыбкой толстогубого рта даже несколько кольнула его самолюбие, всё ещё окончательно не умершее в нём: небось перед ним не растопыривал рук, криводушец.
По этой раболепной слюнявой улыбке и по этим растопыренным красным рукам невозможно было не угадать, что посетитель, такой крупный и плотный, либо довольно известен в здешних краях, либо не без веса и не без казённой подорожной в кармане: всё-то у нас подорожные, всё ещё нету людей, а до равенства, братства, как заповедал Христос, ещё далеко. Как же с третьим-то томом получше извернуться ему?
Подержав карту подальше от прищуренных глаз, незнакомец несуетливо отметил несколько блюд и молча отдал слуге, не взглянув на лакейскую рожу. Слуга, весь изогнувшись вперёд, кинулся в кухню скорым скачущим шагом, показывая спиной, что, мол, не извольте, ваше сиятельство, ваше превосходительство, беспокоиться, мигом исполним-с, такие уж мы-с.
Вид карты и отчасти вид этой ретивой спины вызвал внезапное ощущение сильного голода, и он крикнул спине:
— Постой!
Слуга так и дёрнулся на бегу, ступил ещё раз, однако всё-таки замер на месте, согбенной спиной изображая крайнее неудовольствие, длинные красные руки по-прежнему с почтением выставляли трактирную карту вперёд, голова едва поворотилась к нему, красноречиво без слов говоря, что, мол, мы ничего, да некогда нам, так уже ты поскорей.
Улыбнувшись невольно, однако не меняясь в лице, он подступил к парню сам, выдернул карту из цепко стиснутых пальцев, словно держали они не трактирную карту, а высочайший рескрипт, чиркнул ногтем против каких-то неведомых блюд, положившись скорей на удачу, чем на трактирную кухню, вложил карту в одеревенелую от возмущения руку и вновь, сутулясь, сцепив сзади пальцы, пошёл вдоль стены, рассеянно думая о своём, ощущая, как незнакомец, поворачивая следом за ним серебристую голову, точно облитую лунным сиянием, ненавязчиво взглядывал на него, как будто пытался припомнить, не видел ли где, и он сжимался от этого неторопливого взгляда просторно поставленных глаз, так что лицо его само собой тотчас сделалось непроницаемым и холодным: очень он не любил, когда неизвестные люди признавали его.
Продолжая взглядывать на него, незнакомец раскурил большую сигару, с удовольствием затянулся и свободно, со вкусом выдохнул дым.