Они лгали с ошеломляющим удальством, нарочно запутывая всякое дело, проставляя лживые цифры в служебных отчётах, рапортуя о благополучно вступивших в строй сооружениях, победно раздувая недостигнутые успехи, утаивая собственные ошибки и промахи, показывая похищенные суммы пошедшими на содержание вдов и сирот, сгоняя со света тех, кто пытался докопаться до истины и вывести жулика на чистую воду. Они кадили властям всеми кадилами, подличали, льстили, юлили, угодничали, хитрили, плели сети, лили пули, составляли бумаги, пускались в доносы, лишь бы удержаться на месте и доказать своё право на богатство и чин.
По-разному проделывали они такого рода проделки: одни ломились вверх напролом, подобно оглобле, другие изощрялись в изящнейших тонкостях, третьих мутило от отвращения, четвёртые щеголяли откровенным цинизмом, но уже ни у кого не шевелилось догадки о том, что испокон века почиталось благородным и честным поступать противно тому, как всякий день, всякий час поступали они.
Ни в ком не виделось и тени сомнения, всё полагало, что так уж исстари ведётся на свете и не прилгнув никакая речь не скажется, а не украв никакое дельце не сварганится — без этого, брат, человеку нельзя.
На один живой пример у него ещё оставалась надежда, и он часами выстаивал перед своей конторкой, отыскивая литые слова, чтобы верней образумить своих соотечественников, словно нарочно сошедших с ума. Он всё-таки верил, что оно таилось и теплилось в нём, это живое и властное слово. Оно точно слышалось в нём, когда он навостривал ухо, и он, ломая ногти, до мучительной боли в ногах, выцарапывал его из себя и стремительно выводил на бумаге и обнаруживал вдруг, что живое и властное слово тотчас умирает на ней, едва успевали просохнуть чернила.
Впадая то и дело в отчаянье, сердясь на себя, осыпая беспрестанно упрёками, что жалок и слаб, понимая, что тяжкое испытание посылается свыше, он вновь обогревал всякое слово в своей усталой, однако согретой надеждой душе, и вновь живое и властное слово выступало наружу, и вновь представлялось бесцветным, хилым, пустым, и какой-то вещий голос временами твердил, что слово его полнозвучно и мощно, да не завелось ещё на грешной земле такого калибра праведных слов, которыми поколебалась бы эта низменная жажда приобретения, эта сатанинская власть чинов и богатства.
Этому вещему голосу он не хотел и не мог поверить: тогда пришлось бы забросить призвание, данное ему свыше, а забросить призвание было для него невозможно, разве что умереть.
Он верил другому голосу, который всё настойчивей, всё упрямей твердил, что только он сам, его несовершенство и слабость души повинны во всём, ибо слабость творения — это извечная слабость творца.
Если слово его не певуче, не гневно, не встаёт с листа бумаги живым, стало быть, грехов и пороков понакопилось довольно в его всё ещё слабой, замутнённой душе. Лишь они, грехи и пороки, путают и темнят, извращают и губят из самого сердца идущую речь.
По этой причине он запретил себе жить для себя.
Он оставил себе один труд и целые дни, за неделей неделя, за месяцем месяц, за годом год, стоял подле конторки, над раскрытой тетрадью, с готовым на подвиг пером.
А всё не подступало полнозвучное, вещее слово. Что ж, видно, и в самом деле оставалось одно...
Николай Васильевич отогнал эту мысль. Нынче ему предстояло собрать воедино всю железную силу души, чтобы безотлагательно выполнить то, что казалось уже единственным и последним исходом, именно как возможность самого строгого, самого пристрастного суда над собой, а эта ожесточённая мысль, что не добился, не смог, понапрасну ослабляла его.
Нынче не должно вспоминать о своих позорных минутах. И без того чересчур отпускал он вожжи воображенья, и оно зашвыривало его куда ни попало, большей частью подставляя такие картины, от созерцанья которых ещё больше слабел и мрачнел, а этак ему не управиться с собой никогда.
Сознание собственной слабости, неспособности добраться до поставленной цели язвило его посильнее раскаянья, посильнее стыда. Свою слабость он презирал. Он ненавидел её.
Это презрение, эту ненависть Николай Васильевич тотчас обратил на себя и тяжёлым, нахмуренным взглядом оглядел застывший в молчании стол, перед которым неподвижно стоял, смутно припоминая, что должен был что-то сделать на нём.
Странное дело, на столе как попало были навалены книги, точно их раскрыла и разбросала какая-то бесовская сила. Он опять смутно припоминал, что ещё утром видел их сложенными в аккуратную кучу. Когда ж он читал, когда призывал эти книги, надеясь с помощью верных друзей собрать воедино себя? Казалось, очень давно, возможно, вчера, возможно, всего час, даже меньше, назад. Что за притча, что за мираж!
Однако уже никакие книги не помогали ему. Он в сердцах швырял их на стол, точно во всех его бедах виноваты были только они, раздражённый, рассерженный, несправедливый и к ним.