В этой жизни пристрастно, настойчиво, пристально отыскивал он уже много лет, с той самой минуты, когда приступил ко второму тому поэмы, что-то живое, одушевлённое, свежее, хотя бы один-единственный слабый намёк, который бы надоумил его, позволил наконец разглядеть, угадать, уловить обострённым чутьём, что она всё же вертится, переменяется, пусть нехотя, туго, с трудом, однако повёртывается куда-то, уж если не прямо вперёд, как мечталось ему, так хоть в сторону, лишь бы не стыла прогнившей колодой на одном и том же истоптанном, болотистом месте!
Ему слабейшей чёрточки бывало довольно, чтобы в живых подробностях воскрешать картины настоящей, прошедшей или будущей жизни, ему случайной встречи в пути доставало подчас, чтобы выступил быт и нравы сословия, он по нечаянно заслышанной фразе умел отгадать настроение, образ мыслей, а подчас и отношения между теми, кто говорил.
Ему бы хоть слабую тень от намёка!
И он с неистовой жадностью впивался во всё, что ни попадало в жизни навстречу, всякую чёрточку, шапочное знакомство, бурчливое восклицанье, несколько мелкой дробью просыпанных слов, и с замиранием сердца, тревожно, взволнованно ждал: вот наконец, наконец перед взором его обрисуется то, что до сей поры виднелось ему лишь в одной пылкой фантазии сочинителя, в воображении желавшего послужить благу отечества, в мыслях сознавшего своё собственное ничтожество, в мечтаньях того, кому нестерпимо смердело это ничтожество и кто усиливался сделаться лучше; хотя бы самая слабая тень, всего только тень от промчавшейся тени, и не было бы границ его счастью, и с самой стремительной скоростью полетел бы, окончил бы весь второй том, и о третьем можно было бы мечтать без боязни, и в бешенстве споро и с живостью подвигавшегося труда уже не мнилось бы снова и снова ему, что погряз в бесконечных, в неистребимых грехах.
Это он знал, в этой истине твёрже стали был убеждён, и в кратчайшие миги страстного ожидания или мелькнувшей удачи всё воспрянувшее существо его наполнялось безоговорочной верой, что нет на нём, что и быть на нём не могло никакой, ни малейшей вины, что это какие-то чуждые, посторонние силы несметными глыбищами громоздятся на трудном, каменистом пути, который избрал, и вдребезги разбивают его вдохновенье.
С такой-то жадностью выглянул он из окна и в то же мгновение преобразился: птичий нос вдруг сделался любопытным, осмысленным, ищущим, будто сгоравшим от нетерпения повынюхать кое-что, лоб изгладился от глубоко залегавших морщин, из-под коротких ресниц стремительно сверкнули глаза.
Но уже через миг он вновь поник, помрачнел, решительно не увидев ничего из того, чего бы не видел тысячи раз: посреди площади торчал безмозглой дубиной вечный блюститель порядка, которого нигде тем не менее не видать, поодаль пробирался украдкой измазанный краской русский мужик, фризовая шинель уже вкривь и вкось валила из окрестного кабака, по разбитым камням мостовой нещадно скакали и скрежетали колеса, в давней луже, оставленной давно позабытым дождём, возились грязнейшие до самых макушек мальчишки, отовсюду лезли в глаза неопрятные стены домов, которые окрашиваются обыкновенно у нас лишь к проезду через город самого государя, а часто ли через города проезжает сам государь.
Он с брезгливостью отворотился и с хмурым, опустошённым лицом принялся шагать от дальней стены к ближней, заложив руки назад и уткнув голову в грудь.
Тёмные мысли с новой силой набросились на него. Одно и то же находил он вокруг, всё и всегда одинаково, как и в вечные времена, а он-то как поступил, он-то оставил «Мёртвые души», которые в живых образах... да что толковать!
Со скукой и нехотя отправился он присутствовать на свадьбе сестры, у тёплого моря поискать вдохновенья, поболтать у Отона с радушными одесскими жителями, чтобы через месяц-другой, этак пообжившись, понежась, может быть, потихоньку приняться обдумывать, ну а там передумывать последнюю фразу пятого абзаца первой главы, па котором застрял, — о чём бишь этот непобедимый абзац?
Он ненавидел себя, он не испытывал к себе ни сострадания, ни жалости, в его возмущённой душе бушевала одна неутолимая злость: оне, вишь, поиззябнут отчасти в добротном каменном доме с двойными, уконопаченными, насмерть оклеенными зимними рамами, оне позакоченеют вблизи натопленной печки, оне позастудят ноги на претолстом ковре, к тому же несколько поослабнут здоровьем, а поэма ещё подождёт год-другой, пока их благородие автор изволит пообогреться, проскакав туда и обратно не то пять, не то шесть тысяч русских, никем не измеренных вёрст.
Так и напряглись от жала этих сарказмов, так и напружинились заложенные за спину руки.
Надобны калёные, жгущие, изрыгающие пламя слова, чтобы байбачество, а затем и непроходимую пошлость, рождённую этим байбачеством, выжигать без пощады, без жалости, чем ни попало: карикатурой, сатирой, надругательством, немилосердным попрёком и в особенности примером живым, — а он сбежал из Москвы, перепуганный загодя лютыми холодами ещё далёкой зимы.
Он омерзительно гадок. Он ничтожен и слаб.