Единственный раз, когда я видела вблизи труп в советское время – причем человека, умершего естественной смертью- это было, как ни странно, в бане. Точнее говоря, не в самой бане, а в ее дверях: человек возвращался домой после парилки, и у него схватило сердце… Так он и лежал в дверях, а перепуганные посетители бани – как женского отделения, так и мужского – боялись идти мимо него по домам и ждали, когда приедут медики и милиция. То, что он был мертв, уже ни у кого сомнений не вызывало. Не знаю, почему так боялись люди – хотя на теле том не было ни крови, ни телесных повреждений. (Невзоров такого даже и показывать-то не стал бы!) Наверно, просто именно потому что тогда мы не привыкли к смерти. Это сейчас «освобожденные» мои соотечественники не то, что мимо трупа, а и по трупу пройдут, если им предложат за это соответствующее материальное вознаграждение… Мимо живых людей в беде, и то проходят тут и там. Это у меня до сих пор в голове не укладывается.
А тот человек просто лежал ничком в дверях – в пальто и в кепке. Моя мама оказалась самоы храброй из свежевымытых.
– Пойдем домой, а? – сказала она мне, – Уже поздно.. Кто знает, когда еще за ним приедут… А тебе еще уроки на завтра надо учить.
Это был действительно серьезный аргумент. Уроков было много. И хотя мне было страшно, и я постаралась на него даже не глядеть, в какой-то момент я все-таки вскинула глаза – не удержалась, как Хома Брут на Вия…. Помню, как удивила меня мысль о том, куда же девается жизнь, и что она такое – неужели лишь только тот блеск в глазах и цвет в лице, которых у этого человека уже не было?…
Это потом уже нас начали приучать к труполюбованию. И к операциям по живому – в прямом эфире (на «цивилизованном» Западе тоже). Это постепенно стало нормой – так же как безработица, проституция и устраивающие на улицах разборки «братки». Вкупе с пещерным натурализмом нашего отечественного телевидения. И с лицемерными ахами и охами отечественных журналистиков, которые своими очерками, в отличие от советских, не меняют в жизни ничего – кроме временного поднятия рейтинга своей газеты.
Но все же как ни старались в свое время отечественные невзоровы, у меня так и не возникло желания пристально рассматривать Зину в лицо и пытаться определить, что и в каком месте у нее там повреждено. Я пыталась разобраться в своих чувствах по поводу того, что только что произошло – и не могла. Чувств не было напрочь, на душе была пустота. Такого со мной еще не бывало. Не было ни зловещей, психически болезненной радости, как у американских карателей в Ираке или у израильских – в Палестине, когда они расстреливают мирных жителей (для того, чтобы испытать подобные «высокие» чувства, наверно, надо было родиться и вырасти в другом обществе, с другими жизненными установками и приоритетами), ни даже просто облегчения, ни чувства жалости к человеку, который сам сделал свой в жизни выбор, встав на сторону империализма, какими бы ни были его мотивация и оправдания. «Странно», – подумала я, – «Должна же я чувствовать хоть что-нибудь. Наверно, это и есть состояние шока».
Через несколько минут я ощутила – нет, не жалость, но чувство досады от того, как нелепо, так впустую прожила свою короткую жизнь эта моя бывшая соотечественница – и какой совершенно другой могла бы сложиться эта ее жизнь, если бы не… «Э, да так что угодно можно оправдать!» – сказала я себе. Но я не оправдывала ее – мне просто действительно было за нее досадно. Словно за отстающего ученика одного со мною звена.
… Помню, как удивилась я, когда поняла, что Ойшин сам каким-то чудом добрался до Вестпюнта, хотя ночью и без машины до него фактически невозможно было добраться. Наверно, именно поэтому в голове у меня при виде него и всплыла фраза о Саиде из «Белого солнца…». Это и было первое, что я сказала ему:
– А как ты добрался сюда? Ты же не водишь машину. Такси, что ли, нанимал?
Ойшин посмотрел на меня так, словно я была марсианкой. Видимо, потому, что в тот момент это не имело абсолютно никакого значения.
– Одолжил по такому случаю мотороллер у Рафаэлито, – буркнул он, – Что здесь произошло? На тебе лица нет. И кто эта женщина? И кто, простите, Вы? – с этими словами Ойшин обернулся к сержанту Альваресу. Сержант Альварес и ответил за меня, потому что я была все еще не в состоянии излагать свои мысли связно.
– Эта женщина- американская военнослужащая, Зинаида Костюченко. А я- брат человека, которого она убила в Ираке. Когда я сюда добрался, она пыталась сделать то же самое с Вашей женой. Но теперь она уже больше никому не причинит горя.
Зина? Убила кого-то в Ираке? Вот эта молодая женщина с нежным как персик лицом? Впрочем, чему я удивляюсь? Чего только не сделаешь, когда хочется посмотреть мир и заработать себе на учебу в колледже…
Но неужели же Зина и вправду мертва? Это как-то не укладывалось у меня в голове. Да и у Ойшина, по-моему, тоже: ведь в голливудских фильмах злодей никогда не умирает вот так – с одного удара… Мое горло, так немилосердно сжатое Зиниными пальцами, все еще болело. Я растерла его руками.