Тип поэта-транслятора предполагает три вещи. Во-первых, это необычайная музыкальность, повышенное внимание к фонетической стороне стиха, бесконечно разнообразная его ритмическая организация и удивительное, врожденное чувство ритма. Блок вошел в русскую литературу не ямбами своими и не трехстопниками – вошел он своими дольниками, которые чрезвычайно расширили границы выразительности.
Эта разноразмерная дольниковая строка, которой написаны ранние блоковские стихи о городе, любовные стихи после 1903 года, после «Стихов о Прекрасной Даме» (1901), эта небывалая свобода в обращении со звуком, невероятная, расслабляющая музыкальность («И болей всех больнее боль / Вернет с пути окольного») порой даже вредит смыслу стиха, как заметил Чуковский, самый, наверное, пристальный читатель Блока, самый глубокий его критик. Блестящая фонетическая организация стиха – вот первое великолепное достижение Блока.
Вторая черта, роднящая поэтов этого типа, у Блока отчетливее всего, Блок в триаде с Жуковским и Окуджавой в этом наиболее совершенен. Он берет традиционные и романтические сюжеты, даже чаще всего традиционные романсовые сюжеты, совершенно этим не брезгует, но транспонирует их иначе, смещая тональность в сторону инфантилизма. Блок говорит о потерянном рае детства, и все у него решается как сказка. Даже «Снежная маска» – это огромная сказка, рассказанная в детской: тени рождественские, круги, кресты, вихри, которые рисует метель на окне, Снежная королева… И эти детские сказки отзываются в нас такой болью сердечной!
Я впервые услышал блоковский голос в 1980-м. Отмечалось столетие Блока, и глубокой ночью по радио Шилов в беседе с Орловым показывал записи блоковского голоса. Для подростка, который на Блоке воспитан, это было абсолютно свидание со святым. Меня потрясло его чтение. Блок читал «О доблестях, о подвигах, о славе…» с интонацией удивительной покорности судьбе, совершенно гамлетовской покорности, и той детской грусти, детской сентиментальности, которая с этим стихотворением не вязалась совершенно. Это стихотворение по пафосу своему нордическое, это стихотворение северное, это гордый отказ от любви, стоическое сопротивление судьбе, и разрешается оно волевым актом: «Твое лицо в его простой оправе / Своей рукой убрал я со стола». Но чтение Блока было не просто безвольным, а детски печальным, и вот эта интонация детской печали, с которой он рассказывает обо всем абсолютно, и берет читателя.
Этот словно матовый, почти неинтонированный голос, который так кротко жалуется, как жаловался бы обиженный ребенок: «Я звал тебя, но ты не оглянулась, / Я слезы лил, но ты не снизошла», – вот это у Блока принципиально новое. Такой позиции в русской литературе не было вообще. И это третье, что роднит Блока, Окуджаву и Жуковского. Такая трагическая детская беспомощная скорбь может быть только у человека, который чувствует, что на нем что-то бесповоротно закончилось. На Жуковском закончился русский восемнадцатый век, он – последний человек этого века, хотя пятьдесят два года прожил в веке девятнадцатом. Точно так же и Блок – последний дворянский поэт в России, последний в роде, который понимает, что он последний, и Окуджава – последний советский поэт, который несет на себе всю печать советских проклятий своего советского рождения.