По часто упоминаемой мною традиции разделения всех поэтов на риторов и трансляторов, иными словами, на тех, кто высказывает собственные мысли, и тех, кто транслирует нечто носящееся в воздухе, Гребенщиков – истинный транслятор. Мы легко подставляем себя на место его лирического героя, потому что Гребенщикова можно представить абсолютно любым. Да он любым и был. Вспомним раннего БГ, прозрачноокого серебристого ленинградского красавца, классического красавца, эталон русской мужской красоты. Вспомним бритого наголо БГ с длинной козлиной бородой. Когда я спросил его, зачем нужна такая длинная борода, он абсолютно серьезно в своей манере ответил: «На Востоке уважают человека, у которого чего-нибудь много». Потом мы видели уже совершенно другого БГ: БГ в бандане, БГ довольно толстого, брутального БГ времен альбома «Соль» в темных очках – БГ меняется совершенно протеически. Он может быть не только любым, но и любым голосом петь: он может петь хриплым баритоном, может высочайшим фальцетом, может почти женским голосом, и при всем при этом это безусловно Гребенщиков. Протеичность легко входит в образ поэта-транслятора.
Главный прием поэтики транслятора – размывание нескольких строчек, и даже большей части строчек, для того чтобы на их фоне особенно ярко заблистали две-три совершенно точных и предельно конкретных. Классический пример – «Селфи» Гребенщикова, в финале которой раздаются слова:
Одна деталь – «Министерство путей сообщения» – привязывает текст ко времени, к месту и к настроению. Можно цитировать бесконечно много, и мы всегда будем находить у Гребенщикова эти точные приметы времени, впаянные в абсолютно прозрачный лед размытых слов.
Когда-то, беря у него интервью, я позволил себе дерзость. Я сказал: «Знаете, под вас писать очень легко. Вот я перед тем, как идти к вам, зашел в столовую и подруге сказал: “Ты можешь взять борщ, если ты хочешь взять борщ”, – и это чистый Гребенщиков. Тут сразу масса двусмысленностей, борщ вырастает до символа, можно вчитать туда любые идеи, но важно произнести это вибрирующим голосом, как если бы речь шла о чем-то весьма принципиальном».
Гребенщиков не обиделся. Он посмотрел на меня загадочными индийскими глазами и сказал: «Но ведь если начинаешь петь, как я, то начинаешь и жить, как я, а это вынесет не каждый». Это удивительно изящный ответ. Поэтика Гребенщикова легко имитируется, но трудно описывается, выявить ее генезис непросто.
Давид Самойлов, описывая поэтику Окуджавы, сказал: «Булат Окуджава весь построен на неточности слова. Точно его состояние». Гребенщиковский случай ровно противоположный. Слово Гребенщикова всегда точно, плакатно конкретно, афористично. Окуджава с трудом расходится на афоризмы, потому что Окуджава – это про всё. Гребенщиков предельно конкретен в словах, а вот состояние, которое за этим стоит, очень трудно описать. Это наше состояние, в котором мы живем. Это состояние очень неприятное, но при этом внушающее нам огромное самоуважение. И я бы рискнул сказать, что состояние Гребенщикова – состояние очень русское.
Удивительно при этом, что самый неудачный, по-моему, альбом Гребенщикова – с одной гениальной песней «Волки и вороны» – это именно «Русский альбом» 1992 года. Когда Гребенщиков хочет быть русским, он становится Бобом Диланом или Джорджем Харрисоном = кем угодно. Но когда он не прилагает к этому никаких усилий, он абсолютно органично и естественно русский. Вот возьмем, например, классическую песню «500» из альбома «Сестра Хаос»:
(Не важно, что про родину, которая жрет сыновей, сказал первым Джеймс Джойс. Но он сказал про Ирландию, а у нас такое сказать, особенно в наши времена, – это серьезный акт гражданского неповиновения.)