Главный урок романа: нельзя мучиться общей виной, и уж тем более пора оставить разговоры об общей судьбе. Общей судьбы не получится. Время полуостровов закончилось. Живы и духовно целы и спасены будут только острова. И в этом смысле Остров Крым – главная метафора выбора Аксенова. Вечно цепляться за пуповину, привязывающую тебя к грязи, страданию, насилию, иерархической власти, мазохистскому образу жизни, нельзя. Нужно уйти в свободное плавание. И русская интеллигенция должна, наконец, начать строить собственную интеллектуальную утопию. Любые попытки прильнуть к почве будут кончаться тем, что эта почва будет тебя поглощать. Любые разговоры о чувстве вины и об общей судьбе заканчиваются тем, что виноватого превращают в лагерную пыль. Финал «Острова Крым» – это страшный финал народнической утопии, потому что вечно сливаться с невежеством, называющим себя народом, вечно сливаться с российской судьбой, называя ее мессианской, – утопия, которая оборачивается подлостью и предательством.
Сергей Довлатов
Конец мифа
Раньше Сергей Довлатов вызывал у меня ровное, довольно нейтральное изумление по поводу того, что
Причина, по которой Довлатов сначала стал главной звездой на постсоветском литературном пространстве, а потом так же быстро вышел из этого статуса и перешел в третий ряд беллетристики, заслуживает анализа в большей степени, чем творчество самого Довлатова.
Обычно мне возражают, что он и сам себя оценивал крайне невысоко, считал себя в лучшем случае беллетристом и обижался, когда его начинали раздувать. Это не так. В его отношении к собственному месту в литературе явно определяются три уровня.
На первом, поверхностном, проза Довлатова очень похожа на литературу. Он оперирует ее приемами, реферирует к довольно широкому слою американской новеллистики, опирается на довольно большой петербургский контекст (прежде всего, на Андрея Битова и Валерия Попова) – словом, выглядит как писатель, встроенный более или менее в петербургский пусть не первый, но все-таки второй ряд.
На втором уровне он начинает говорить: нет, я всегда хотел быть не более чем беллетристом, я никогда не притворялся писателем, у меня нет потенции решать великие задачи. Да и вообще, зачем нужны эти великие задачи? Я лишь стилист, который рассказывает байки о своих знакомых.
Но на третьем уровне, глубоко внутри, – это страшно уязвленное писательское самолюбие и жажда пробиться в первый литературный ряд. Это ощущается не только в законной гордости от публикации в популярном еженедельнике «Нью-Йоркер», не только от похвал Курта Воннегута, это сквозит в опубликованной переписке с издателем Игорем Ефимовым[15], которая потому, видимо, и вызвала такую ненависть у довлатовской семьи и попытку запретить книгу вплоть до изъятия ее из печати, что в этих письмах Довлатов проговаривается о чем-то большем, чем мы привыкли. В письмах своих он помещает себя в достаточно широкий литературный контекст. И надо сказать, что в какой-то момент проза Довлатова действительно стала выглядеть как литература.
Тому были две причины.
Причина первая – то, что вся страна оказалась в ситуации эмиграции, в каковой ситуации байки Довлатова и написаны.