Пятью годами позже группа писателей во главе с Паустовским, надеясь использовать провинциальные выгоды — удаленность от столиц как фасада или витрины господствующей идеологии, — издает сборник
Но и это дело было закрыто — с репрессиями по отношению к калужским издателям, которые доверились московским смутьянам. Не помогла и защитная демагогия предисловия к сборнику: мол, «величавая картина построения коммунизма, открытая перед человечеством новой программой КПСС, заставляет советского человека заново оглядеть культурные богатства своей страны»…
Но то, что «пришло время стихов», как будто подтверждалось со всей очевидностью. Не только демократически-элитарный зал Политехнического музея, со времен Маяковского — легенда и символ прямого общения поэтов с аудиторией, но и гладиаторская арена Лужников, эта гигантская чаша, до краев наполнялась пришедшими услышать Евтушенко, Ахмадулину, Вознесенского, Окуджаву.
То было, казалось бы, истинное торжество поэзии, но оговорка «казалось бы» не случайна.
Да, стремительно разрастался круг читателей поэзии, что убедительно выражалось в росте поэтических тиражей. Но, с другой стороны, расширение круга было отчасти мнимым: судя по тем же бушующим Лужникам, расширялся прежде всего круг
«Время стихов» пробудило к жизни яркие, подчас и реальные, истинные поэтические имена; оно возвратило ряд имен, вытравленных из истории словесности; дало всплеск живейшего, благодарнейшего интереса к поэзии, — но дало и искаженное о ней представление. Поэты — говорим, разумеется, не обо всех — поддавались соблазну расстаться со своим преимуществом, со своим первородством, отличающим их от актерского цеха, а именно — с независимостью от непосредственной реакции публики. С надеждой (вовсе не такой смешной, как ее привыкли изображать), что, оставшись непонятыми в сиюминутности, они могут быть поняты через годы и годы. (Судьба Мандельштама, Цветаевой, да и Тютчева, Баратынского.) А читатели — также, по счастью, не все — привыкали думать, будто смелая мысль либо обличение общественных язв, будучи зарифмованы, тем самым уже становятся поэзией.
Собственно, и в этом — имеем в виду подобные читательско-слушательские предпочтения — еще нет ничего дурного. О чем яснее всего говорит громовой успех артиста-певца Владимира Семеновича Высоцкого (1938–1980), который воспринимается «с голоса» и имеет лишь косвенное отношение к собственно поэзии как, говоря попросту, к тому, что нужно или хотя бы можно читать (как Галича, Окуджаву). Сами намеренные длинноты иных песен Высоцкого, нагнетание эмоций — все это должно «заводить» слушателей, именно их, причем роль энергетического завода играет уникальная манера исполнения, — и разве не так же в меру своих сил действуют поп-певцы, бесконечно повторяющие один и тот же куплет?
Да Высоцкий, недаром одинаково нравящийся как интеллигенции, так и презираемой ею «жлобской» публике, как раз и есть блистательный образец поп-искусства, его вершина. В признании чего нет ни малейшего уничижения; в этом смысле Высоцкого можно поставить рядом еще с одним народным любимцем, Михаилом Михайловичем Жванецким (р. 1934), одареннейшим литератором, тем не менее не существующим — или существующим только условно — вне эстрады. И если Ахматова имела резон сказать, имея в виду эстрадный успех Евтушенко, Вознесенского или Ахмадулиной: ничего удивительного, просто это — другая профессия, то по отношению к Высоцкому подобное никак не должно выглядеть упреком. Да, другая, только и всего.