— Да, да, — думал он, — довольно, хватит…
И раздраженными глазами смотрел на покойно плещущее зеленое море, на желтый песок и на белые, увитые плющом стены Дома отдыха, ослепительно сверкающие на ярком южном солнце. Ему хотелось уехать немедленно, не кончив срока, не уезжал он только потому, что был дисциплинирован и считал, что раз государство послало его отдыхать и набираться сил, то он должен делать это вне зависимости от своего желания и, по возможности, добросовестно.
Октябрьским вечером…
В субботу, когда Ханин, вновь поселившийся в лапшинской комнате, трещал на машинке, вдруг явился Окошкин, оживленный, с бутылкой портвейна в кармане и с коробкой миндального печенья в руке.
— Зашел с поручением и на огонек, — моргая от яркого света, сказал Василий Никандрович, — старых друзей проведать. Как живете, Львович?
Патрикеевна из ниши произнесла:
— Без вас хорошо жили, с вами-то куда хуже было. И сапоги не вытер, — вон наследил…
— Все та же музыка! — пожал плечами Окошкин.
Ханин тупо разглядывал Василия Никандровича. Голова его еще была занята тем, что писалось на машинке. Вася поинтересовался:
— Творите?
— Да нет, так просто… А ты как живешь-можешь?
Окошкин, раскачиваясь на стуле, сказал, что живет он чудесно, но имеются некоторые неувязки.
— Не качайся, — попросил Ханин, — в глазах рябит. А что за поручение?
— Да Жмакин деньги вам послал, двести рублей, что ли.
— Не может быть!
— В долг брал?
— Скажи пожалуйста, я уж и думать забыл. Как он живет-то, этот самый Жмакин?
— Посредственно, — откупоривая портвейн, сказал Василий. — С паспортом у него затерло. Ну, да ничего, днями сам Прокофий Петрович займется, я уже почву подготовил. Конечно, Алеха тоже виноват…
И, хихикая, Окошкин рассказал про историю с венком.
— Это на ваши деньги, Львович, он и приобрел веночек с лентой.
— Да брось!
— Точно! Он сам мне рассказал, а он нынче врать вовсе бросил…
Разлив портвейн в две рюмки, Окошкин пригубил и издал горлом стонущий и несколько даже воркующий звук.
— Чудесная вещь! — сказал он. — Ароматная, легкая. Я слышал, будто английские лорды эту самую штуку тяпают по рюмочке после обеда и стоит она у них огромные фунты стерлингов. А у нас бутылка семь рублей — довольно-таки дешево.
Ханин молчал задумавшись. Они грызли миндальное печенье. Окошкин снял наконец фуражку, побродил по комнате и спросил, что пишет Лапшин.
— Здорово бодрые письма пишет, — со вздохом сказал Ханин. — Наверное, вполне поправился. Ты разве не получал?
— Открытку, — несколько обиженно сказал Окошкин. — Он всегда мне почему-то накоротке пишет…
И вышел в коридор. Ханин полистал свою рукопись, достучал прерванную фразу. Скрипнула дверь, Окошкин сообщил, что Антропов, оказывается, тоже в отпуску.
— А зачем он тебе? — удивился Давид Львович.
— Да нервы у меня, понимаете? Организм совершенно расшатался…
— Неужели?
— Смеетесь все…
Перелистывая свою рукопись, Ханин не заметил, что Васька разулся и лег на кровать Лапшина. Он лежал, заложив руки под голову и задрав ноги в вишневых носках. Лицо у него было грустное, он глядел в потолок и вздыхал.
— Чего, Окошкин? — спросил Ханин. — Худо вроде бы тебе?
— Худо, Давид Львович, — виновато сказал Окошкин, — верите ли, пропадаю…
— Ну уж и пропадаешь?
— Да заели! — крикнул Василий Никандрович. — На котлеты меня рубят…
Быстро усевшись на кровати Лапшина и вытянув вперед голову, он стал рассказывать, как жена и теща посмеиваются над ним за то, что он помогает сестре, как его заставляют по утрам есть овсяную кашу, и как они водили его в гости к тещиному брату — служителю культа, и как этот служитель культа ткнул Ваське в лицо руку, чтобы Васька поцеловал, и что из этого вышло.
— Чистое приспособленчество! — скорбно говорил Васька. — Такую мимикрию развели под цвет природы, диву даешься, Давид Львович! Ну, не поверите, что делают! И вещи покупают, и все тянут, и все мучаются, и все кряхтят, и зачем, к чему — сами не знают. И едят как-нибудь, и мне в Управление ни-ни! Булочку дадут с собой, а там, говорят, чаю. Чтоб я пропал!
— Ошибся в человеке? — спросил Ханин, сверкнув на Васю очками.
— А хрен его знает! — сказал Окошкин. — Вот полежал здесь, отдохнул. — И он стал прыгать по комнате, натягивая на себя сапоги. — Не поздоровится мне, конечно, за это!
— Не поздоровится! — согласился Ханин.
— Главное дело что, — говорил Вася, обувшись, — главное дело — это как они меня терзают. Ну, все им не так! Вилку держу — не так, консервы доел — не так, на соседа поглядел — давай объяснения, зачем поглядел. И самое ужасное, Давид Львович, это недоверие. Ну хорошо, нахожусь в Управлении, проверяют путем телефонной связи. А если я в засаде нахожусь — тогда как? Вы нашу работу знаете, вы у нас человек свой, ну посоветуйте — могу я адрес Ларисе дать для проверки, в какой я засаде нахожусь? Ну, мыслимое это дело?
— Немыслимое! — вздохнул Ханин. — Но с другой стороны, наверное, приятно, если любимая женщина ревнует.
— Вообще-то, конечно, ничего, но они хотят, чтобы я из органов ушел.
— Это почему?
— Опасно!