Лапшин подумал, попил простывшего жидкого чаю, вынул из шкафа бурки, переобулся и поехал за Антроповым на бывшую свою квартиру. Здесь попалась ему Патрикеевна, жившая теперь у Лапшиных, но часто навещавшая родителей Димы, которым подолгу рассказывала, какая у Ивана Михайловича бесхозяйственная жена, как ей все равно, какой нынче обед и почем на частном рынке говядина.
— Опять сплетничаешь на хозяйку? — угрюмо спросил он.
— А я что ей, то и людям! — сказала выпившая Патрикеевна. — Я человек религиозный, хлеб-соль ем, а правду режу. И к кому хочу, к тому хожу, не крепостное право, и вы мне не император Николай кровавый…
Закрыв дверь в коридор, где шумела Патрикеевна, Лапшин сел на продавленный диванчик и стал серьезно смотреть, как Антропов бреется.
— Мылить надо посильнее, а то ты по сухому скребешь, — посоветовал Лапшин. — Совершенно у тебя одна школа бритья, что у моего Василия Окошкина.
— А Окошкин все воюет?
— Воюет.
— И Бочков твой на фронте?
— И Бочков мой на фронте.
— А когда нам с тобой?
— Нам с тобой главную войну, Александр Петрович, воевать. Мы покуда вроде резерв высшего командования…
Антропов добрился, протер лицо одеколоном, завязал галстук и спросил у Лапшина:
— Ничего?
— Ничего. Только белый халат тебе больше подходит.
— Что ж, мне в халате ехать на «Марию Стюарт»?
Посмеялись немножко и поехали за Лизаветой, которая, как нынче днем, поджидала их поколачивая ботами по тротуару. Только теперь она не сердилась.
Каждый солдат должен знать свой маневр
Все дело заключалось в том, что они изображали, играли и показывали, а она была такой, какой он знал ее и какой любил. Наверное, ее справедливо ругали в театре за то, что она не умела «перевоплощаться». Просто это была Катя, его Катя, Катерина Васильевна Балашова, попавшая в другое время и во всю эту беду, злую беду, из которой нет выхода. Именно поэтому Иван Михайлович всегда так мучился на этом спектакле, кряхтел и ругался про себя. Хоть подымайся на сцену и действуй там сообразно со своим мироощущением и понятиями справедливости.
Однажды, стесняясь, он рассказал ей об этих своих чувствах. Она медленно улыбнулась, положила свою ладошку на его стиснутый кулак и сказала негромко:
— Значит, я хоть эту роль играю сносно.
— Да не играешь ты! — возразил он. — Ты там человек, ясно? Другие играют и даже очень хорошо играют, а ты — ты!
Сейчас, сидя рядом с тихо плачущей Лизаветой и угрюмо глядя на сцену, где мучили его Катю, он испытывал тяжелое чувство ненависти к тому прошлому миру, где могли существовать такие несправедливости. И, несмотря на то, что в истории все обстояло далеко не так, как об этом рассказал Фридрих Шиллер, Иван Михайлович каждый раз, приходя на этот спектакль, забывал про историю и про то, что было на самом деле, и верил Шиллеру, Кате и стихам, которыми люди, как известно, никогда не говорят, жалел Марию-Катю, презирал предателей и к актрисе, игравшей Елизавету, относился так, будто она впрямь была шиллеровской Елизаветой.
После третьего действия он спросил у Антропова:
— Ну как, Александр Петрович?
— Хорошо! — сказал Антропов, жадно затягиваясь. — Очень хорошо. И Лизе нравится.
Он на все смотрел Лизаветиными глазами, и если бы ей не понравилось, он бы, наверное, тоже осудил спектакль. Лапшину на мгновение стало скучно, Антропов показался вдруг тряпкой, но тут же он вспомнил нынешний день и уговорил себя не осуждать Александра Петровича, потому что неизвестно, как бы все сложилось, будь Катя — Лизой, а он — Александром Петровичем.
— А дела вообще-то как? — спросил Иван Михайлович.
— В каком смысле? — притворился Антропов.
— Да в личном, в каком еще!
— Сегодня все решится, — сказал Антропов. — Я дал себе слово, Иван Михайлович. Сегодня, после спектакля.
— Ну-ну!
Звенели звонки. Свет в фойе притушили. Антропов побежал к Лизавете, Лапшин выглянул в промороженный вестибюль — не приехали ли за ним, и медленно пошел за кулисы. В четвертом действии Мария не выходила на сцену, и Иван Михайлович, если попадал в театр, обычно это время сидел у Кати.
Когда он вошел к ней, она пила из синенькой чашки молоко.
— Нет голоса, и все тут! — сказала она жалобно. — Прямо срам.
— И ничего подобного, — садясь в креслице и радуясь тому, что пришел сюда и видит Катю так близко, сказал Иван Михайлович. — Нормальный голос.
— Ай, да перестань! — велела она.
Он улыбнулся. Она любила, когда они оставались вдвоем, всякими такими «перестань» показывать свою власть над ним.
— Обедал?
— Обедал! — неуверенно солгал он, любуясь ее странным платьем, высоким, выше ушей, воротничком, каким-то перстнем со стекляшкой на тонком пальце.
— А последний акт смотреть опять не будешь?
— Не будешь! — повторил он.
— Дурачок какой! Самый лучший акт, и поставлен лихо.
— Я не люблю, когда тебя убивают, — негромко произнес Лапшин. — Не для того я женился, чтобы на это с удовольствием смотреть.