Жмакин поднял стопку почти ко рту и даже немного запрокинул голову, как вдруг заметил невдалеке нечто страшно знакомое, заметил и тотчас же потерял. Это Лапшин отставил вазу с цветами и вновь спрятался за ней. Пригубив водку, Жмакин поставил стопку на поднос и принялся разглядывать пьяные, красные, возбужденные лица — от одного столика к другому. Но то, знакомое, исчезло, и он, решив, что ошибся, и даже облегченно вздохнув, нащупал сзади себя на подносе стопку и опять было пригубил, как то знакомое, страшно знакомое вновь мелькнуло, но уже больше не скрывалось — он успел заметить бордовые розы и веселые, насмешливые, светлые глаза.
«Шалишь, мальчик! — думал Лапшин. — Сам ко мне придешь!»
Медленно бледнея, Жмакин выпил наконец свою водку, закусил маринованным грибом, расплатился и, чувствуя слабость в коленях, пошел к столику с дурацкими розами. У него достало сил смотреть прямо перед собой, и он глядел вниз на нечистую скатерть, на пачку дешевых папирос и на бутылку боржома, не допитую и до половины.
— Ну, садись, Жмакин, — сказал ему негромкий насмешливый знакомый голос. — Присаживайся. С приездом! Боржомчику налить?
Он сел и наконец взглянул на Лапшина, ожидая увидеть его живые, полные насмешливого блеска, ярко-голубые глаза, но в них, в самой глубине зрачков, Жмакин увидел поразившее его выражение растерянности и страдания, так несвойственное Лапшину. И лицо Лапшина стало иным — с пепельным оттенком, только во всем облике сохранилась твердость, даже жестокость, как бы отдельная от той муки, которую Жмакин увидел в первые секунды.
— Сорвался? — тяжело, с напряжением спросил Лапшин.
— Что вы! — все еще вглядываясь и не веря себе, произнес Жмакин. — Что вы! Смеетесь!
Это у него была такая манера — в разговорах с большим начальством прикидываться простачком-дурачком, польщенным, что с ним шутят.
Он уже овладел собой понемногу. Слабость в коленях прошла. Конечно, он правильно сделал, что подошел, — бежать от Лапшина бессмысленно. Да и не могло ему прийти в голову, что Иван Михайлович здесь один — без своих сотрудников. Но только почему он так изменился — этот Лапшин?
— Значит, не сорвался?
— Что вы!
Надо было оттянуть время и придумать — но что?
— Значит, за пять лет просидел всего месяца четыре?
— Что вы…
— Так как же…
— Гражданин начальник…
— Выдумывай побыстрее!
— Я оттуда в служебную командировку прибыл…
Лапшин не глядел на него — глядел в стакан, в котором быстро и деловито вскипали пузырьки. Жмакин врал. Конечно, Лапшин не мог поверить, да он и не верил. Настолько не верил, что даже документы не спросил.
— Ах ты, Жмакин, Жмакин, — сказал он вдруг с растяжкой и небрежностью, — ах ты, Жмакин…
Несколько секунд они оба глядели друг на друга.
— Ах ты, Жмакин, — повторил Лапшин, но уже с какой-то иной интонацией, и Жмакин не понял с какой.
И опять они помолчали.
— Ожогина мы расстреляли, — сказал Лапшин, — и Вольку Матроса расстреляли. Слышал?
— Нет, не слышал.
— На бандитизм пошли ребята, четыре убийства взяли. А начали вроде тебя, с мелочей. Хорошие были ребята, жалко.
— Это вам-то жалко?
— Мне — жалко! — подтвердил Лапшин. — Предупреждал, как тебя: кончится плохо, мальчики, будем вас расстреливать, избавим советское общество…
Жмакин усмехнулся:
— Пожалел волк овцу!
— А Волька с Ожогиным сявки были? — серьезно и жестко спросил Лапшин. — Или, Жмакин, ты с ними не поругался за здорово живешь? Я знаю точно — ты с ними на бандитизм идти не хотел, более того, они даже думали, что ты их Бочкову продал.
— Я не сука! — сказал Жмакин. — И не покупайте меня, начальник, на задушевный разговор, не продается.
— Глуп ты, Жмакин! — вразумительно, но словно бы даже со стоном в голосе произнес Лапшин и с трудом, опираясь на стол, поднялся: — Глуп! — сердясь на себя, добавил он, и Жмакин заметил, что все лицо Лапшина в поту. — Пойдем! — велел он. — Пойдем, я тебя посажу.
«Вроде совсем ему худо? — подумал Жмакин. — Помирает, может быть?»
Но Лапшин не собирался помирать. Сцепив зубы, он вышел вслед за Жмакиным на Невский. Дикая боль в затылке и судорога в плече не отпускали его больше, в голове стучали молотки, он уже плохо соображал, но все-таки шел ровной, спокойной походкой мимо Дома книги, мимо аптеки, что на углу Желябова, — шаг за шагом, только бы дойти, довести, не упасть.
— Гражданин начальник! — сиплым от волнения голосом сказал Жмакин где-то возле плеча Лапшина. — Отпустите меня, я в тюрьме удавлюсь.
— У нас в тюрьме нельзя вешаться! — не слыша сам себя, сказал Лапшин. — Мы запрещаем.
— Повешусь…
Уже открылась им обоим площадь из-под сводов арки. Фонари горели через один, в молочном теплом свете среди летящего снега смутно вздымалась колонна, а за нею чернела громада дворца. И небо было видно — сплошная чернота, и автомобили, огибающие площадь, и маленькие фигурки людей…
Лапшин вдруг остановился, словно задумавшись, прислонившись плечом к стене.
— Отпустите меня, начальничек!
Иван Михайлович молчал, вобрав голову в плечи и, казалось, вглядываясь в Жмакина из-под лакового козырька фуражки. Снежинки садились на его небритую щеку возле уха.